созданное недавно в Москве специальное конструкторское бюро по конвертерам необоснованно изменило старый проект, предусматривавший для проушин запас прочности побольше нынешнего. Все это, может, было бы в порядке вещей, если бы краем уха Котельников не услышал другого разговора: будто приезжавший недавно на стройку представитель того самого завода который перед этим один в стране выдавал документацию на конвертеры, ненароком, уже при прощании в ресторане, обмолвился, что у них на заводе знают о промахе москвичей. Представитель этот так вроде и сказал: ничего, ничего, пусть, мол, разок обожгутся, для начала всегда полезно — глядишь, столичной спеси и поубавится...
Естественно, что попортивший ему столько крови конвертерный был теперь особенно дорог Котельникову, — он, когда услышал об этом, задохнулся от возмущения: неужели так далеко зашла межведомственная распря, что участники ее забыли о главном — о тех, кто будет на этих конвертерах работать?
Позвонил Растихину, сказал, что немедленно приедет, они почти тут же встретились, и Растихин, этот опытный психотерапевт, все сразу, конечно, понял и мгновенно почти, как он умеет, перешел на другую тему, стал сыпать анекдотами, а потом, когда Котельников попробовал вернуть его к разговору, хитренько рассмеялся: «Да ты никак всерьез?.. Я думал, шутишь!»
И он поверил ему, и верил до тех пор, пока отличающийся простодушием зам. главного инженера треста недавно не сказал ему: «Хотел было снова о проушинах, да Растихин сказал, запретная для тебя тема...» Он спросил в упор: почему это, интересно, Растихин должен решать, что ему, Котельникову, можно знать, а что — нельзя? «Вообще-то в какой-то мере это его право, — сказал зам. — Это он ведь тогда в ресторане бывшего спеца по конвертерам — по морде, а тот очухался да чуть не на колени: простите, братцы не подумал, оно и вырвалось — пусть останется между нами!..»
Конечно, Растихин щадит Котельникова, не хочет, чтобы он увяз в размышлениях, как оно у нас порой происходит: ясно, что в проекте ошибка, а поворачивать поздно, ничего, будь что будет, строим дальше, потому как сталь нужна позарез, чтобы заткнуть очередную дырку в планировании!..
Ладно, с Котельниковым, предположим, ясно. А что сам Растихин? Он ведь не такой человек, чтобы промолчать только потому, что кто-то там стал перед ним на колени... Что он для себя-то решил?
Ну, ладно, подумал Котельников, оставим это пока ему одному, оставим до тех времен, когда можно будет поговорить с ним об этом в открытую и всерьез, без скидок на состояние его, Котельникова, здоровья... Но будут ли такие времена? Скоро ли?..
Эти свои грустные, в полусне пришедшие размышления Котельников тоже решил было заспать, но уснуть ему больше, как ни старался, не удалось, в чуткой дреме он слышал, как вставали и дед и бабушка, как потихоньку переговаривались:
— Ты-ко не поднимай Андреича. Оставь зоревать.
— Пусть, однако, зорюет...
К рассвету горница выстыла, и край тулупа, который выбился из-под матраца и которого Котельников касался щекою, был прохладен, от пола и самодельных половиков исходили запахи старого жилья, в котором испокон сушили травы, проветривали кедровые орехи, били шерсть, пряли, мяли кожи, делали всякую другую работу, а из кухни приносило теплый дух свежего хлеба, уже доплывал оттуда сытый мясной парок, и Котельникову уютно было лежать в полудреме и слушать, как поскрипывает дверь, как скребут по чугунной плите конфорки, потрескивают в печке дрова и сипит, закипая, чайник.
И он уже хорошо вылежался, когда дед, немного постоявший в проеме двери, глядя на него, неторопливо сказал:
— Спишь, Андреич? А там рябки топчутся, аж спины у самочек трешшат...
Котельников улыбнулся:
— Так ведь не весна...
— От и мы им с баушкой то доказуем, — оживился дед. — А им все одно.
— И то, — сказал Котельников. — Чего им? Воздух тут свежий...
— Водки они не потребляют, — поддержал дед.
— «Калиновку» еще не приспособились?
— Да вот с городскими поведутся, те быстро научат.
— Которые с Авдеевской новостройки?
— Станут эту «Калиновку» потреблять...
— Бормотуху.
— Так выводки небось сразу до того истошшают, что ты его, рябка, днем с огнем...
Котельников сказал:
— Это да.
Он уже натянул синие трикотажные брюки и теперь, скрестив руки на груди, сидел на своей постели на полу, а дед примостился на небольшом сундуке, у двери, снял и пристроил на коленке старую, с потертым кожаным верхом шапку.
В кухне за его спиной еще горела лампа, от печки на стене возникали блики, опадали и снова начинали полыхать, озаряли крепкую и гладкую, как яйцо, макушку деда, и светлыми были его широкий лоб, косматые брови и хрящеватый кончик большого носа, однако зрачки под крутыми надбровьями поблескивали как бы из полумрака, и темною казалась сейчас его изжелта-белая, почти да пояса борода.
— Ты мне вот что, Андреич, скажи. Почему так?
Замолчал и наклонился пониже, словно всматриваясь в Котельникова, и тот, отвечая тоже внимательным взглядом, уже в который раз подумал о жадности, с которою дед был готов вести разговор хоть вечером, а хоть утром, — пять дней живет у него Котельников, а дед все еще не наговорился.
— Вот у тебя двое. Так? И ты по нонешним временам, считай, многодетный. А у нас с бабушкой восемь человек. И мы, считалось, середнячки. Не мало, однако, но и не много.
На кухне перестала глухо постукивать мешалка, и Котельников представил, как приподняла голову Марья Даниловна.
— Толку-то? Уже свои дети, внуки у некоторых скоро будут, а до сих пор — с нас тянут.
Дед живо обернулся:
— А зачем ты их, баушка, рожала? Или не для того?
— Знатье бы, дак не рожала.
— На ком бы остановилась?
— На ком бы — это-те нельзя. Грешно. Вообще говорю.
Дед снова наклонился к Котельникову:
— Вот теперь и скажи мне: почему?
— Некогда нам, дед. Все некогда.
— Мы и то с баушкой радио послушаем: дак, а когда?
Мешалка снова перестала стучать:
— Сказывают, все на этой-те... вахте.
— Тут и действительно рябку другой раз позавидуешь, — прищурился дед. — Свистнул — она тут же летит...
— Ты что, однако, пристал к Андреичу? С утра пораньше.
— Ну, давай, Андреич, за стол. Баушка нам ельчишек поджарила.
— А может, сперва сетешки глянем?
Дед согласился:
— Давай сетешки.
Но прежде Котельников зашел за печь, подождал, пока Марья Даниловна кончит размешивать пойло, потом подхватил ведро и вышел на улицу.
Утро было студеное, гальку под обрывом укрыла изморозь, и темная река стыла меж поседевших берегов, а дальше чернела тайга, лишь кое-где крапленная темно-рыжими островками осинников, синеватый туман зыбился над ближнею согрой, густел у подножия сопок, а над ними, неровно высвечивая зубчатую кромку леса, растекалась ярко-желтая полоска зари, и нижние гривки были уже оплавлены солнцем, сквозили те, что повыше, а самые верхние еще блекли в размытой просини.