будет крыть на старых церквах — вот чем он хочет заниматься! Черная металлургия, говоришь, у тебя в печенках, да только тебя ведь от нее краном стотонным не оторвешь, от этой черной металлургии, потому что ты верный человек, вот в чем дело, Саня Гаранин, ты первый после выпуска стали приехал в больницу, сиял, как новый полтинник, смеялся: «Поверишь, за первым ковшом бежали, как дети!.. Бригадиры бежали, горкомовцы, управляющие!» И повлажневшие голубые глаза подрагивали от смеха, когда, будто сам себе не веря, повторял опять: «Бежали, как дети!..» Еще до аварии подобрал Котельникова ехавший без Гаранина Алешка, разговор пошел. Как шеф? Да как. В пять утра садится в машину: поезжай, Алешка, нижней дорогой, там на озерке около дробфабрики крякаши стали гнездиться, хоть одним глазом посмотреть. Поехал, а когда поднялся чирок, глянул на шефа, тот спит себе, — будить, что ли?.. Но ты потом на охоту с Алешкой, а после пуска большие премиальные, тринадцатая зарплата в конце, о море в Гаграх, ничего, что купаться уже нельзя, черт-те что это такое — фейхоа, продают на базаре, купил газету в киоске, а там указ, и телеграмма из треста на следующий день, с орденом тебя, Альсан Порфирьич, много не пей, а то этой братве был бы повод, на следующий год ты лучше возьмешь круиз вокруг Европы — Стамбул, Рим, Марсель, в Лондоне посмотришь кое на кого в музее мадам Тюссо, я давно с тобою хотел поспорить: а твой прораб, у которого нету персональной машины? А мастер? А бригадир? А плотник? Кто их на охоту повезет, а может, они вообще не охотятся, где тогда им душу на Авдеевской отвести, нам некогда, мы всё домны и домны, а дал мне адрес, чтобы к старому другу в Ставрополе зашел привет передать, тоже большой строитель, можно сказать, глава всего дела, а были в одной группе, в студенческой столовке хлеб да чай, а после стипендии гусарствовали, дружки, что ты, вместе ходили по девкам, и я к нему еле прорвался, а он сидит за громадным столом весь такой причесанный, кудряшки на ранней лысине словно французским лаком, серый, с искоркой кримпленовый пиджачок отдельно на спинке стула, жара, кто, говорит, это — Гаранин? Вместе учились? Даже из одной группы? Любопытно. А карточки с собой нет? Может, на фотокарточку глянул, узнал бы. А мне от него ничего не надо было, ни билет достать, ни тем более номер в гостинице отремонтировать, просто в чужом городе взгрустнулось, может быть, духом опереться хотел, просто посмотреть на старого товарища своего, хорошего друга, потому что к товариществу в Сибири привык, к братчине, как наши деды говорили, к братству, да только где там, обопрешься на них, как же — по девкам вместе ходили, а теперь он не помнит! Сказал тебе, что не нашел его, был в отъезде, неправда, извини, Саша, соврал, мне стыдно стало, а он был тогда, он не помнит, у тебя в одном управлении программа больше, чем там по краю, зато у него юг, солнце, туда из министерства приезжают арбузы есть, нарзан пить, дышать вдвоем горным воздухом, это мы тут с нашими хлопцами, каким цены нет, построили этот громадный, от которого в речке засыпают щуки, черный завод, от него теперь бежит и бежит по России упругой речкой крепкая сталь, а люди уже не так живут, Саня!..
На улице дождило. Где-то за темными стайками пьяно, в голос, рыдал пасечник. Миром манил еще теплеющий огонек в крошечном окошке зимовейки.
— Проходил тут Левка с верхней пасеки? — спросил Пурыскин.
— Вчера... нет, позавчера.
— Третьеводни.
— Только он не стал заходить...
— Знамое дело. Потому Васька бешенствует. Думает, навострился Настю проведать. А и проведает. Худо ли?
— Он ведь молодой совсем.
— И я про то. Человек добро помнит. Провалился о ту зиму под лед. Настя вытащила. Отогрела. Спасла, можно сказать. А Ваське измена мстится. Побежал бы подсмотреть, да пасеку бросить боится. Оттого и лютует. С той стороны пошарили по двери, потом она открылась, и, сгорбленный, вошел пасечник. Длинно шмыгнул носом, сказал севшим голосом:
— Не прогоняйте, люди добрые. Как собаку...
— Ты, однако, хозяин.
Пасечник сдерживал слезы:
— Похозяйновал, хватит! Брошу все. Кержачить пойду.
— Кишка, однако, не тонка ли?
Пасечник, слегка пригнувшись, поискал растопыренной пятернею чурбачок, присел около печки. Пламя заиграло у него на лице, одна щека окрасилась алым.
— Не-ет! — сказал потвердевшим голосом. — Нет, дед!.. Не тонкая. Уйду в кержаки. И там жить можно.
— Притерпишься, однако, и в аду хорошо.
Котельников не смотрел на пасечника, но и так, на слух уловил в лице жадность:
— Рассказывали, под гольцами деревня кержацкая... поселение. Шешнадцатая республика. На склоне сопки избы, около каждой — ручей свой. Сами никуда, только соболевать, а в мир ни ногой, один старшой их и может... по всем делам, да. Они верят!.. А он соболя сдаст первым сортом, а им: обиды в миру — третьим приняли! Деньги себе на книжку. Кооперативную квартиру купил в большом городе. Дети его, сказал, у других кержаков, на Севере... как вроде искушение какое одолевают. А у самого в институте все, одеты- обуты...
— Был я! — впервые слегка повысил голое старик. — Ключи видел. Воду из их пил. Вкусная вода. В каждом ключе своя... Только про старшого не так! Брешешь ты. Это твоя думка. Рабов приобресть! — опустил слабо приподнятую руку и опять, словно смирив себя, сказал почти неслышно: — Ненажора! Против бога, считай, идешь, а у него же помощи просишь.
Пасечник приподнял зад над чурбачком, покачнулся к старику, протянул трясущуюся ладонь:
— Да где он, твой бог?.. Где?!
Старик не глядел на него.
— В глазах человеческих.
— Э-э, в глазах! — Пасечник неловко опустился на чурбак, и щека его снова ярко запылала. — Глаза боятся, а руки делают, — и медленно, тягуче скрючил пальцы на обеих пятернях, — вот где он у меня, бог- от!
— Эти, что бог в руках, без разумения. Гондобят!.. А куда? С собой возьмешь?
— Детя?м оставлю!
Старик приподнял слабую ладонь, словно от чего-то хотел отгородиться:
— В глазах бог. Если добрые. Покой душе дают. Утешают. Чужую боль понимают. О пропащих скорбят. А если бесстыжие глаза... Лукавые. Манят. Лестят. Играют. Сперва обещают, а потом приказывают. Покорить хотят. В таких — дьявол.
Котельников неотрывно глядел на Пурыскина, как будто ему обязательно надо было и хорошенько запомнить его, рассмотреть, какие глаза у самого старика...
В ноги ему мягко повалился разомлевший у печки пасечник. Послышался тихий, но настойчивый храп.
— Пойдем, дедушка, в избу, а он здесь.
— Зачем? — спросил старик мирно. — Мне и тут. Только его долой. Спать не даст. Помочь тебе? Или один вынесешь?
Когда он уложил пасечника, помыл руки, уже наполовину разделся и вышел на крыльцо подышать, над темною заимкой сеял бесконечный осенний дождь, и в его шелесте уже не слышалось шороха листьев. Пахло голыми деревьями, студеной водою, поникшими травами и только от просторной стайки, где отдувались сонные коровы, молчаливо толкли друг дружку овцы да одиноко переминался конь, наносило иногда живым и теплым.
Он собрался было уходить, когда справа под бугром увидел вдруг низкий, бьющий по-над землею свет. Сперва он замер и постоял, не двигаясь. Попробовал приподняться на цыпочки, но ничего не увидел, только чуть шире стала бледная и косая полоска.
Машин здесь быть не могло. Или, когда им было не до того, бесшумно пробрался какой-либо вездеход?.. Почему тогда молчали собаки?
Шепотом он позвал:
— Буран!.. Буран! Милка!
Может быть, собак уже нет?