экстазе...
Мы с Жорой то осторожно переглядывались, то наклоняли головы словно тоже в задумчивости, — как будто в это время и мы мучительно соображали, что делать с этими проклятущими червячками...
Но вот Андрей Тимофеевич вскинул правую руку, высоко над его головой остановилась и тут же спикировала на бумагу знаменитая его авторучка.
Заскрипело перо.
— Вот так! — торжественно сказал потом главный редактор, и глаза его просияли. — Именно,
Мы с Жорой снова стукнулись лбами над злополучным листком.
«Чем объяснить тот факт, что в благодатненской чайной «Кубань» в компоте из свежих фруктов были обнаружены... нетрудно догадаться что!..»
Ме-едленно подняли мы головы и молча уставились на Андрея Тимофеевича.
— Вот так! — еще раз повторил он с какой-то насмешливой гордостью. — Тут в станице, — поймут... Что тут — так не знают? А там... — Андрей Тимофеевич снова показал куда-то за окно, за которым во дворе грелись в лебеде и мирно квохтали куры, показал так значительно, что мы тоже невольно повели головами, —
Андрей Тимофеевич аккуратно сложил листки и на верхнем написал мелко: «В набор». Потом откинулся на стуле, отер лоб, вздохнул глубоко, как после тяжелой работы, и снова посмотрел на нас добрыми, понимающими глазами усталого волшебника.
Мы с Жорой молча смотрели друг на друга... Никому из нас, конечно, не хотелось, чтобы лицо у Андрея Тимофеевича покрылось коростой. Что же это он, в самом деле, будет добрых людей пугать?
Он сказал, снова нам как будто завидуя:
— Хороший получился материал, поздравляю. Боевой, настоящий — орлы! — Повел пухлою рукою на дверь. — Иди в кассу, Георгий, получай гонорар — заслужил!
А вечером сидели мы с Жорой в чайной «Кубань» и пили пиво.
Соседями нашими по столику были Сережа Полсотрудника и Стефан Людвигович Брудзинский.
Сережа щедро делился с нами своими творческими замыслами, и Стефан Людвигович кивал, тоже прислушиваясь, стряхивал на колени пепел и говорил иногда, вытягиваясь к Сереже лицом:
— Оч-чень интересная может получиться штука!.. Оч-чень! — и грустнел тут же, и покачивал седой головой. — Жаль, не по той стезе... К несчастью, человек не может познать себя с самого начала! А когда познает, то почти всегда бывает уже поздно.
В маленьком зале было шумно.
Сквозь папиросный дым строго, будто народные дружинники, глядели со стены Алеша Попович, Добрыня Никитич и Илья Муромец.
Сквозь говор и смех, всхлипывая, прорывалась музыка — это в углу, рядом с большим фикусом, склонившись ухом к старому своему баяну с перламутровыми пуговками, играл слепой и безногий дядя Тиша Колесников, друг Стефана Людвиговича, которого обязательно привозили сюда на коляске по тем дням, когда в «Красном казачестве» выдавали гонорар.
3
Неспешно плывет над станицей, жаркими закатами сгорает на горизонте знойный, сухой июль...
С утра и до вечера над садами млеет, струится вверх плотное марево, и теплое дыхание деревьев и трав мешается в нем с истомою русских печек, в которых тяжелым медовым соком исходят переспелые груши. В садах из-под черных от сажи таганков огненные языки лениво облизывают шипящие края медных газов, по которым сочится перекипающее варенье, горьковатый дымок возносит к раскаленному небу горячий дух вишенья; и кажется, дух этот плавится и тоже дрожит над разомлевшей от сладкой дремоты станицей.
В сонное это духмяное царство врывается иногда принесшийся из степи одуревший от собственного бензинного запаха потный грузовик, вздымая пыль, ошалело мчится по тихим улочкам, и в неподвижной духоте, кроме гари, остается потом за ним еще и парной травяной дух, и густой запах размятой пшеницы.
Клейкие эти запахи вместе с шлейфами прогорклой пыли тянут по ночной прохладе за собой из степи райкомовские и райисполкомовские «газики». По центру станицы, который освещен ярко, они катят с притушенными огнями, катят совсем медленно; и кажется, будто после дня суеты люди в них потихоньку засыпают на ходу.
Густою пылью, сквозь которую проступают жирные бензиновые пятна, покрыты в эти дни бока старенького редакционного «Москвича», не сеево зубного порошка, а тяжелую пыль оставляют теперь на полу вслед за собой брезентовые туфли главного редактора Андрея Тимофеевича Конова, и даже плечи Стефана Людвиговича, которого не так-то просто вытолкнуть за редакционный порог, даже его плечи усыпаны нынче не перхотью, но серой дорожной пылью.
Андрей Тимофеевич пытался и нас с Жорой отправить «за хорошим, понимаете, репортажем» куда- нибудь на дальние тока, присылал потом с шофером записку, приглашал забежать к нему вечерком попозже, но мы решили, что с нас, в общем-то, хватит. С первого по десятый каждое лето лопатили мы зерно, иной раз и ночевали на пшенице, сопровождая грузовики до элеватора в Армавир, что-что, а это дело известное; когда наш курс работал потом в целинном совхозе на Алтае, мы с Жорой были как два инструктора: и как на копнителе не зевать, и как на току брать побольше, кидать подальше — пожалуйста!
И мы по-прежнему пропадаем на реке в компании бывших своих одноклассников — будущих физиков, философов, юристов...
Река наша обмелела окончательно, и теплая вода в ней пахнет теперь илом, коровяком и утиным пухом. Ивняк по берегам словно привял, и вместо еще недавно упругих листьев никнут на нем белесые их изнанки. На жгучем небе ни облачка. Крошечные кусочки слюды в горячем песке остро посверкивают, солнце ярится и даже сквозь сомкнутые веки бьет в глаза красным тугим пламенем.
Ты лежишь, опустив голову на руки, ткнувшись подбородком в горячий песок. Ты как будто дремлешь, но в то же время по голосам, по всплескам воды, по шорохам очень хорошо представляешь, что происходит вокруг.
Вот неподалеку кричат мальчишки, друг над другом командуют, и ты знаешь, что они побросали на берегу удочки, и ставка у них теперь только на собственные майки — цедят ими перемешанную с илом воду небольшого заливчика... Вот крик: «Митька-а-а-а!..» Наверняка сестренка ищет мальца. И ты будто слышал, что говорила ей мать, отправляя на поиски, и уже знаешь наперед, что и как скажет девчонка братцу, если ей посчастливится найти его до вечера. А пока голоса его не слышно, только с маленького, заросшего кугой островка, словно девчонке в ответ, вскрикивают каждый раз гуси: «Ка-га! Ка-га!»
Вот доносятся издалека голоса женщин, то веселые, а то нарочно испуганные, и ты, не поднимая головы, не раскрывая глаз, тем не менее видишь, как друг за дружкой идут они вброд, одной рукою держа над водой пустые подойники, а другою — над толстыми и белыми икрами приподнимая тесные юбки... А рядом негромко брунжит в реке обломанная ивовая ветка, и буруны здесь то журчат, а то взбулькивают. И под все эти крики, под гусиный гогот, под тихое журчание реки и брунжанье мысль твоя уносится очень далеко. Странно, под всю эту нехитрую музыку неожиданно ясно думается и о космических загадках, и о тайнах бытия, и о высоком предназначении человека...
Может быть, к этому располагают покой и неторопливость здешней жизни?.. Или по какому-то закону контрастов располагает она сама, кажущаяся нам чуть странной, чуть нелепой, чуть смешной здешняя жизнь, медленное течение которой нарушает иногда только гудок, которым извещает о своем прибытии продавец керосина. Это всегда происшествие, действительно из ряда вон выходящее; и должен сказать, что любая учебная тревога, которую проведет иногда местный военкомат, перед событием этим — просто ничто. В остальном же все катится настолько тихо-мирно, что всякие волнения станичникам приходится изобретать