ломается.
Однажды Розанов рассказал мне такой случай. Как-то в полку он пошел перед сном проверять караулы — дело было в лагере — и видит, что нигде нету воды, не привезли. А лагерь в лесу, и много деревянных построек.
— Я разнес кого следует и думаю: посылать за водой или не посылать? А уж был час ночи. Ну, думаю, до утра подождем, а утром привезут. Пошел спать. По дороге опять думаю: а может, послать? Мало ли что может случиться! Но все-таки решил не посылать. Пришел и лег спать. А у нас громадный деревянный клуб. Мы сделали. На него пошло три тысячи бревен. Здоровенных бревен! Можешь себе представить! Отличный клуб! Я лежу и думаю: а может быть, послать все-таки за водой? А то вдруг что-нибудь случится… Я, конечно, видел, что воды нет, даже замечание сделал. Есть свидетели, но все же… А вдруг как загорится? Ну, все-таки решил, что можно подождать до утра. И вдруг мне ночью приснился сон — и, понимаешь ты, такой жизненный, со всеми подробностями, прямо как на самом деле, — что загорелся клуб. Я вскочил как ошалелый. Ну, ты понимаешь, это на меня до того подействовало, что сердце чуть не выпрыгивает из груди. Стучит с перебоями. И в глазах темно. У меня сердце паршивое. Я сильной жары не выдерживаю. Я думал тогда, что умираю. Весь трясусь, и сердце стучит, как будто в грудь кузнечным молотком. Я выпил две склянки валерьяновых капель. Насилу успокоился. Ты понимаешь — клуб в три тысячи бревен! И горит! Это тебе не шутки…
В этом — весь Розанов.
Он долго придумывал, как сушить зерно. Может быть, устроить специальные железные барабаны? Но ничего придумать не мог.
В шесть утра за нами на автомобиле заехал предрика Хоменко. Мы, уже сидя в машине, выпили по стакану молока, которое нам вынесла Семеновна.
В поле «Червонной долины» начало массовой косовицы. Мы туда приехали в семь, но народ еще только собирался. Это объяснили тем, что еще не налажено, еще только первый день.
Кухарка разводила под казаном огонь, рубила мясо.
Хоменко сунул руку в мешок и достал горсть кукурузной муки.
Пища улучшилась — по двести граммов мяса на человека.
Тяжелая работа за конной лобогрейкой — бабы подбирали жито и вязали снопы.
На другом поле работали два трактора, за каждым по две лобогрейки. Скидальщики парились. На лобогрейки сели Сазанов и Хоменко за скидальщиков. Быстро вспотели. Трактор чересчур быстро косит. За ним трудно поспевать.
Стояла большая тракторная будка, похожая на те ящики, в которых раньше перевозили аэропланы. Она была с окнами и дверью.
Трактористы — все черные, в черной, замасленной одежде и с белыми глазами. Молодые. Деревенские парни. Но уже ничего крестьянского в них нету. Машина придала им вид индустриальных рабочих, а работают они совсем недавно на машинах. Но уже совсем другой стиль, другие манеры.
Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров — махорки, книжек, спичек.
У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.
— Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.
— Може, и будут, кто его знает.
Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту — нелюбовь загадывать — я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. «Мне должны посылку прислать». — «Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего».
Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский «Коммунист», днепропетровскую «Зарю», московские «Правду», «Известия». Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.
В другой бригаде люди обедали на току. Они обедали аккуратно и скромно, подвинув себе миски с супом, и вынимали из узелков, отворачиваясь друг от друга, еду, принесенную из дому.
Они рассыпались по всему току. Под телегами сидели, под бестарками, в тени молотилки, за бочкой на колесах.
Очевидно, общественное питание здесь еще середка наполовинку.
Одеты все празднично. Бабы в беленьких чистых платочках с кружевной оборочкой.
Говорят, что в старое время отцы возили своих дочерей на базар, разодетых и в беленьких таких же платочках в кружевной оборке, и на этих платочках красными нитками было вышито: «Сто рублей», «Сто пятьдесят рублей» — это приданое девушки.
Почти у всех на шее искусственный жемчуг.
Было число 17-е, а 20-го район собрался отправлять в Днепропетровск первый эшелон зерна в девятьсот тонн, то есть шестьдесят вагонов.
Несколькими днями позже мы были с Костиным вечером в таборе. Бригада Чубаря. Народ расходился по домам. С ним ничего нельзя было поделать.
Мы поехали назад. У нас было свободное место в бричке. Пригласили одну из баб сесть. Подвезли до Зацеп.
Она радостно забралась на козлы и села рядом с кучером, Алешкиным батькой, к нам лицом.
— Почему не ночуешь в таборе?
У нее в потемках широкое, покорное и доброе лицо в сереньком платке.
— Как же я могу ночевать в таборе, когда у меня трое детей дома! Надо накормить и хлеб испечь. И огород пораскрадут.
Н-да…
Это подкрепило мои прежние мысли: раз невыгодно, значит, тут какая-то неправильность в организации.
Я сказал об этом Розанову. Вот соображения Розанова на этот предмет:
— Конечно, невыгодно ночевать в таборе, так как дома теряют картошку и барахло — могут покрасть. Конечно. Но от несвоевременного выхода на работу теряются тысячи центнеров хлеба. И они этого не видят по своей консервативности и по привычке считать свою рубашку ближе к телу. Почему? Потому, что картошка — ее видно, ее можно сегодня, сейчас же, съесть, а хлеб, который пропадает, — хлеб отвлеченный, его не видно сейчас, то есть не видно потерь общих. Теперь понятно?
Я думаю, что Розанов тут немножко «загнул». Надо бы и «личную» картошку суметь сохранить, организовав общественную охрану, и «отвлеченный» хлеб собрать до последнего зернышка на личную и общественную потребу.
На сегодня, 26 июля, по сведениям Розанова, сдано около десяти тысяч пудов хлеба (около тысячи пятисот центнеров). Это мало. Косят с 16-го (по тысяче пудов в день с двадцати двух колхозов).
Костин только что вернулся из объезда. Везде лежит и сушится по сто пятьдесят — двести центнеров жита.
Костин сердито сказал:
— Удивляюсь, как его не раскрадывают! Это редкое благородство. Сюда таскают, туда таскают, все время открыто. Не захочешь — станешь красть!
Всего, значит, по всем колхозам сушится около двадцати тысяч пудов! Сколько это хлопот, рабочей силы, энергии: то его укрывают от дождя, то ссыпают, то опять рассыпают на ряднах.
У Костина в кабинете письменный стол, несгораемый шкаф, выкрашенный в некрасивую коричневую краску. В нижнем ящике несгораемого шкафа хранятся тарелки; стол другой — с газетами; там лежат очки, бумаги.
В специальной коробочке собрание резолюций партсъездов в красных переплетах. Лежит первый том «Капитала» со множеством закладок и пришпиленных заметок.