теперь ты знал, что, когда наступит срок ближайшей — декабрьской — поездки, ты снова увидишь то же искаженное лицо, только па этот раз выражение его будет более горьким, и при каждом новом прощании смех ее будет звучать все саркастичнее.
Стремясь отдалить, затушевать, выбросить из памяти это искаженное лицо Сесиль, ты начал вглядываться в ночную тьму, где совсем черные пятна — дома и деревья — проносились, словно огромные стада, бегущие по земле; следить за мельканием станций с их огнями, надписями и часами. Сеннесей, Варенн-ле-Гран, длинные пустые перроны Шалона, где поезд не останавливался, Фонтен-Меркюрей, Рюлли; затем, утомившись, надеясь, что тебе снова удастся заснуть, ты вернулся в свое купе первого класса и затворил дверь; слегка отодвинув синюю занавеску, закрывавшую окно справа от тебя, ты увидел вокзальпые фонари, и поскольку поезд замедлил ход, ты прочитал название стапции — Шаньи.
За окном, на которое теперь ложатся еще более мелкие капли дождя, проплыла деревня — судя по всему, Сеннесей. Поднявшись с места, священник достал с багажной сетки свою папку, дернул застежку- молнию, сунул в папку требник и снова сел. На отопительном мате дрожит огрызок печенья — в центре одного из ромбов, между туфлями дамы в черном и сапогами молоденького солдата, который расстегнул шинель, широко раздвинул поги и, уперев локти в колени, уставился в проход.
Ты очнулся в купе третьего класса, где напротив тебя спала Сесиль, чей сон стерегла синяя лампочка в плафоне, и дремали еще трое пассажиров, вероятно, туристы.
Затем забрезжил рассвет, и ты разглядел на своих часах, что еще нет и пяти; небо совершенно очистилось — его зелень казалась светлее каждый раз, когда твой вагон выскакивал из туннеля.
Между двумя пригорками, по ту сторону прохода, ты заметил холм Венеры, и только ты успел узнать вокзал Тарквинии, как пассажиры, сидевшие у окна, резко подняли головы и стали потягиваться; один из них отстегнул штору — она сама медленно поползла наверх, — и розовеющие лучи осветили и вырвали из мрака лицо Сесиль; она зашевелилась на сиденье, выпрямилась, раскрыла глаза, какое-то время смотрела на тебя, не узнавая, спрашивая себя, гадая, куда же это она попала, и, наконец, улыбнулась тебе.
Тебе вспомнилось усталое лицо Анриетты, когда прошлым утром она лежала в супружеской постели с взлохмаченными, разметавшимися по подушке волосами, а у этой черная коса, которую она не стала расплетать, даже не помялась, лишь ее кольца чуть ослабели от ночной тряски, от трения о спинку скамьи, и теперь эта коса в новом свете зари осепяла ее лоб, ее щеки самой сладострастной, самой щедрой тенью, отчего еще ярче казалась ее шелковистая кожа, ее губы, ее глаза, которые поначалу секунду — другую смотрели неопределенно и мутно, часто моргая, но тут же обрели прежнюю живость и еще нечто новое — некую радостную доверчивость, которой не было в них вчера, — и ты почувствовал, что в этой перемене повинен ты.
— Как? Вы остались здесь?
Проведя рукой по своему колючему подбородку, ты сказал ей, что скоро вернешься, и зашагал по проходу против движения поезда к тому купе первого класса, теперь совсем пустому, куда ты сел в Париже; опустив на сиденье чемодан, ты достал из него нейлоновый мешочек, в котором лежали туалетные принадлежности, и отправился бриться, вслед за чем ты снова прошел вереницу вагонов, где почти всюду уже были подняты шторы и почти все пассажиры пробудились от сна; Сесиль за это время тоже успела умыться, поправить прическу и накрасить губы, — Сесиль, имени которой ты тогда еще не знал.
После станции Рим-Трастевере и реки, станции Рим — Остьенсе с пирамидой Цестия, сверкавшей в лучах утреннего солнца, после того, как промелькнули Рим-Тусколана, Порта-Маджоре и храм Минервы Целительницы, поезд вошел в большой прозрачный вокзал Термини, и здесь ты помог ей сойти на перрон и взял ее вещи; вы вдвоем прошли через весь холл, и ты угостил ее завтраком, разглядывая сквозь огромные стеклянные степы руины терм Диоклетиана, освещенные великолепным молодым солнцем; затем ты настоял, чтобы она села с тобой в такси, и вот таким-то образом ты в первый раз очутился на улице Монте- делла-Фарина у дома номер пятьдесят шесть, в этом почти совсем незнакомом тебе квартале.
Она не сказала тебе своего имени; твое имя было ей неизвестно; вы оба не заговаривали о новой встрече, по когда шофер вез тебя назад по улице Национале в гостиницу, ты уже был уверен, что раньше или позже ты ее отыщешь, что приключение не может завершиться на этом и что тогда вы по всей форме представитесь друг другу, обменяетесь адресами и договоритесь о месте встречи; что скоро эта молодая женщина откроет для тебя не только многоэтажный римский дом, в который она вошла, но и весь этот квартал, всю эту часть Рима, которую до последнего времени ты почти не знал.
Ее лицо весь день стояло перед тобой, что бы ты ни делал — гулял по Риму или беседовал о делах, и всю ночь оно стояло перед тобой во сне, и назавтра, не в силах удержаться, ты стал бродить вокруг улицы Монте-делла — Фарина и даже долго караулил у дома номер пятьдесят шесть, подобно тому как станешь караулить завтра, надеясь, что она выглянет в какое-нибудь окно, но потом, боясь показаться смешным (тебе давно уже не случалось вести себя так), но больше всего боясь, что она рассердится и смутится, если увидит тебя в такой роли, опасаясь, что она осадит тебя, сочтя наглецом, и ты таким образом все испортишь, все погубишь своим нетерпением, ты решил удалиться, стараясь ее забыть и предоставляя судьбе позаботиться о будущей встрече.
Под сапогом молоденького солдата раскрошился огрызок печенья на отопительном мате. Вынув из кармана кошелек, священник стал подсчитывать свои ресурсы. За окном, на которое теперь уже реже ложатся дождевые капли, подплывает городок с колокольней, и ты отлично знаешь, что это станция Турню.
Синяя лампочка под колпаком плафона стерегла сон пассажиров. В купе стоял жаркий, тяжелый дух, от которого давило грудь, два других пассажира по-прежнему спали, их головы раскачивались из стороны в сторону, словно плоды под порывами сильного ветра, затем один из пих, высокий грузный мужчина, проснулся, встал и, шатаясь, пошел к двери.
Ты старался прогнать из памяти лицо Сесиль, преследовавшее тебя, но тогда тебя стали терзать видения твоей парижской семьи, и ты их тоже пытался прогнать, по тогда приходили мысли о службе, и так ты бился, не зная, как вырваться из этого треугольника.
Хорошо бы опять зажечь свет, чтобы можно было читать или хотя бы разглядывать что-нибудь, но в купе была еще эта скрытая темнотой женщина, о которой ты ничего пе знал, не видел ни глаз ее, ни лица, ни волос, ни платья, — женщина, которую ты, возможно, даже заметил вчера вечером, когда она входила в купе, по с тех пор забыл, смутная фигура, забившаяся в угол у окна лицом к движению поезда и отгородившаяся от всех подлокотником, который она опустила, — женщина, чье размеренное хрипловатое дыхание ты не смел потревожить.
Сквозь неплотно задвипутую дверь падал клин желтоватого света, в котором жили своей суетливой жизнью пылинки, — клип, вырывавший из мрака твое правое колено и рисовавший на полу трапецию, вдруг усеченную тенью возвратившегося назад толстяка, который прислонился к выдвижной двери, и ты увидел его правую ногу, правый рукав, несвежий манжет рубашки с запонкой из слоновой кости и руку, которую он сунул в карман, чтобы достать сигареты, только «Национале», а не «Голуаз»; потом, пока ты следил за клубами дыма, которые поднимались кверху, извивались, стараясь проникнуть в купе, и, наконец, стелились полосами, еще один толчок — более резкий — известил тебя о том, что ты прибыл в Дижон.
В тишине, лишь время от времени нарушаемой лязгом сцеплений, случайным перестуком колес, женщина, очнувшись от сна, отстегнула кнопки шторы рядом с собой и приподняла ее на несколько сантиметров; возникла — поскольку на дворе уже светало — узкая серая полоска, постепенно, после того как снова тронулся поезд, расширявшаяся и светлевшая, хотя еще и не вобравшая в себя красок зари.
Скоро в это окно, ничем больше не затененное, ты увидел обложенное тучами небо, а на стекло снова стали ложиться кружочки дождевых капель.
Под колпаком плафона потухла синяя лампа, погасли желтоватые лампы в проходе; одна за другой стали открываться двери, и оттуда выходили пассажиры, тараща глаза, еще подернутые сном; на всех окнах поднимались шторы.
Ты пошел в вагон-ресторан и там проглотил не превосходный, живительный и крепкий итальянский кофе, а какую-то черную бурду в чашке из плотного бледно-голубого фаянса, закусывая ее смешными квадратными сухариками, завернутыми по три штуки в целлофан, — таких ты больше нигде не встречал.
Снаружи, за завесой дождя, проплывал лес Фонтенбло; его деревья еще были покрыты листьями, которые ветер горстями срывал с ветвей, и они медленно опадали, похожие на багровых и желтых летучих