вечернего неба над обширными, темными и суровыми долинами Пьемонта.

То была полицейская Италия, отравленная мечтой об империи, все вокзалы были забиты мундирами, но это зловещее, вооруженное до зубов тупоумие не помешало тебе почувствовать аромат весны, ты вдохнул его впервые в жизни, прежде ты его не знал, это был настоящий весенний аромат, о котором французская весна давала лишь смутное представление, и ты сказал Анриетте, которая призналась, что ей не по себе, ты сказал ей: «Их нет», — и она попыталась в это поверить, хотя и безуспешно.

Ночью поезд шел берегом моря, в его спокойных водах блестела луна, а она сидела рядом с тобой, как Аньес рядом с Пьером, ты обнимал ее за талию, она опустила голову па твое плечо, положила руки тебе на колепи, иногда прядь волос, развеянных порывом ветра, щекотала твои веки, и ты отстранял их, точно безобидную мошкару; было жарко, ты снял пиджак и сквозь рубашку чувствовал трепет ее ноздрей и ее дыхание.

Ты все глубже забиваешься в угол и все тяжелее опираешься уже не о спипку скамьи, а о стеклянную перегородку, так что снимок Триумфальной арки среди старомодных такси находится теперь прямо перед тобой. В стекле напротив, где вырисовывается профиль старухи итальянки, отражение твоего купе вдруг смял, раздробил, перерезал другой поезд, — почти все окна его освещены, но их невозможно сосчитать, в них ничего не разглядишь из-за удвоенной скорости, он проносится мимо с грохотом, тем более оглушительным, что состав вошел в туннель; но вот кончились и встречный поезд, и тупнель, из-за ширмы гор выглянула луна и на несколько мгновений повисла чуть пониже отражения плафона.

Огни множатся, вот и улицы со светящимися вывесками и оживленными кафе. Ты смотришь на часы, — так и есть, вы подъезжаете к Генуе, еще один длинный туннель и — Главный вокзал.

Проходит, покачиваясь, трамвай, почти пустой. Двое рабочих возвращаются за своими рюкзаками. Сивилла пересаживается в угол к окну. Аньес смотрит на проплывающие за окном шероховатые степы.

А вот и самый город, справа порт, пароходы, сверкающие всеми иллюминаторами, знаменитый маяк, платформы, другие поезда, ожидающие пассажиры с багажом, вверху па скале громоздятся многоэтажные дома; остановка, Апьес встает и опускает стекло.

Все вокруг застыло в неподвижности, а ты вертишь в руках книгу, которую не стал читать, но которая властно навязывает твоему воображению другую книгу — хорошо, если бы она стала для тебя тем синим путеводителем заблудших, на поиски которого мчится, плывет, пробирается герой книги, очерченный пока еще эскизно на фоне набросанного вчерне пейзажа, он не знает, что отвечать пограничнику Янусу, двойной лик которого короной венчает воронье, черные перья птиц обведены кромкой пламени, и пламя ширится, вот оно охватило их крылья и туловища, а потом — клювы и когти, похожие на добела раскаленный металл, и в этом полыхающем огне чернеют только холодные жемчужины глаз; он слышит свист, пытается что- нибудь разглядеть, но вокруг расплывается вширь плотное облако, и только вдали, сквозь большую, пока еще различимую арку смутно серебрится свет, похожий на отблеск зари; в густом тумане, который начинает рассеиваться, он видит хвост и лапы, а потом как будто бы уши лисы или волка — нет, волчицы; снова пускается в путь, проходит через Порта-Маджоре, за которой начинается не улица, а расселина между скалами, углубляется в извилистую теснину, куда только сверху просачивается неяркий свет, слышит в по — темках легкие шаги волчицы, в последний раз оглядывается назад и сквозь мглу, которая сгустилась в ленивую металлическую изморось и образовала сплошную завесу, видит глаза и губы пограничника, очерченные тонкими штрихами пламени; потеряв след волчицы, ускоряет шаги; в серебристом свете, проникающем из круглого отверстия сверху, ощупывает уже пе скалистые, а земляные склоны, из которых сочится вода, и ее журчание мешает ему расслышать храп зверя-проводника, но вот — развилка, голоса, шаги, мелькают факелы, люди в белых одеждах с песнопениями несут тела усопших, а на все это сверху, из другого отверстия падает конус света, чуть более тусклого, чем прежде (должно быть, день клонится к закату); все явственней слышит храп, похожий на фырканье лошади, похожий на ржанье лошади; бежит бегом по совершенно прямой, идущей вверх галерее, в дальнем конце которой — отверстие, совершенно зеленое в вечернем свете, и в нем волчица с туловищем лошади, а на ней всадник, на сжатых кулаках его сидят вороны, распростершие крылья и похожие на соколов; они взмывают и кружат в орлином полете между высокими домами с аркадами, и в окнах домов зажигаются огоньки; выходит на небольшую площадь, где под деревьями стоят столы, а на них графины с вином; к нему подходят двое, потом трое мужчин (это итальянцы, думает он, мои знакомые итальянцы); протирает глаза, так что с них окончательно спадает бумажная пелена, вслушивается в слова, обращенные к нему, но не понимает их смысла,-

а вокруг все застыло в неподвижности, и ты вертишь в руках непрочитанную книгу.

Кто-то говорит тебе: «Scusi, signore»;[12] это вошла молодая женщина, очень высокая, с очень яркими губами, в бежевом шерстяном пальто; она ищет, куда бы поставить лиловый чемоданчик, — неужели она тоже вынет из него книгу?

Свою книгу ты кладешь на сиденье и, недоумевая, почему поезд так долго пе отправляется, встаешь и идешь посмотреть, который час показывают часы на платформе.

VIII

И вот ты снова в купе и снова полон смятения, оно все накапливается, все нарастает с тех пор, как поезд отошел от перрона парижского вокзала, а тело сводит судорога усталости, — боль в теле становится все мучительнее, все грубее вторгается в течение твоих мыслей, затуманивает твой взгляд, когда ты пытаешься сосредоточить его на каком-нибудь предмете или лице, и внезапно направляет твое внимание к тому пласту воспоминаний или замыслов, который ты как раз не хотел бы ворошить, там все кипит, все клокочет, все ходит ходуном — это в тебе, помимо твоей воли, неотвратимо назревает и совершается переоценка собственного «я» и всей твоей жизни, но ты понимаешь, что видишь лишь ничтожную долю в этой смутной метаморфозе, ее истинный смысл по сути дела остается для тебя загадкой, а тебе было бы так важно пролить на него свет, ты готов предаться самым мучительным раздумьям, проявить самое настойчивое терпение, лишь бы хоть отчасти рассеять мрак, хоть отчасти подчинить своей воле ту неотвратимую предопределенность, которая нынче ночью вовлекла тебя в свой водоворот, ту напряженную внутреннюю работу, которая происходит в тебе и мало-помалу разрушает твою личность, меняет освещение и перспективу, заставляет пересмотреть многие события и их значение; она вызвана твоей усталостью и новизной обстановки, вызвана решением, которое ты считал сознательным и добровольным, ролью, которая отведена тебе в системе человеческих поступков, и проявляется она в чувстве все той же усталости (усталость и есть отзвук этой работы, ее одышка), и тебя бросает в жар, а пота почти нет, хотя белье прилипает к телу, и голова кружится, и нервы напряжены, а в желудке спазмы, и тебе дурно, тобой овладевает внезапная слабость, и колени подгибаются, вот почему ты ухватился за дверной косяк, веки и голова налиты свинцовой тяжестью, нот почему ты пе сел, а в буквальном смысле слова рухнул на сиденье (ты даже не позаботился о том, чтобы убрать книгу, и теперь с трудом извлекаешь ее из-под своих ягодиц), привалился к стене, вытянув ноги между ногами сидящего напротив старика итальянца, единственного, пожалуй, кто пе спит (впрочем, за круглыми стеклами его очков, поблескивающих в синеватом сумраке, ничего не увидишь), уперся в воротничок подбородком и поглаживаешь его, ощупывая щетину, отросшую с утра; и тебя томит жажда, и ты мечтаешь о глотке светлого вина, — во мраке ночи, прошитом гирляндами электрических лампочек, оно искрится в графинах с девичьей талией на железных столиках, выкрашенных красной краской, а вокруг вьется рой мошкары и сгрудилась толпа, которая становится все многолюдней, и собравшиеся что-то говорят тебе, и ты, возможно, понял бы их, если бы прекратился этот общий гомон и хоть кто-то отделился бы от толпы и произнес что-то внятное; и ты говоришь вслух: «Я хочу пить», но никто не слышит; тогда ты повторяешь те же слова громче, и сразу воцаряется молчание, оно волнами растекается до самых границ площади, до окон высоких домов, откуда па тебя уставилось множество глаз, а ты повторяешь свою фразу снова и снова, но люди на площади тебя не понимают, они о чем-то толкуют, о чем-то спрашивают друг друга с нарастающим беспокойством и недоверием; и ты указываешь пальцем на один из графинов с таким видом, что наконец кто-то из толпы, под пристальным взглядом окружающих, неуверенной рукой наполняет стакан до половины, расплескивая вино на свои пальцы и на рукава рубашки в синюю и лиловую клетку, потом подносит стакан к лампочке, чтобы ты рассмотрел его на свет, и, повертев во все стороны, протягивает его тебе; и ты, преодолевая мучительную дрожь, с трудом подносишь стакан к губам и, наконец, отпиваешь глоток, по край стакана вдруг обламывается у тебя во рту, и ты с ужасом выплевываешь острые осколки и жгучее вино, которое опалило тебе глотку и горло такой мучительной болью, что ты со стопом швыряешь стакан об стену, разбивая при этом оконное стекло, и по кирпичам и по штукатурке расползается, разъедая их, огромное пятно; а ты трешь рукой свой шершавый, потный и грязный

Вы читаете Изменение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату