опускаться, клониться вниз, локоть сгибается, ноги, стоявшие совершенно прямо и параллельно одна другой, сближаются, и платье образует подрагивающую впадинку между коленями.
Старуха итальянка смотрит на нее, сцепив пальцы рук, потом поворачивает лицо к окну, расцепляет пальцы, поднимает руки как для молитвы, чуть ааметно поводит плечами, снова сжимает руки и, уронив их на свою черную юбку, опять бросает взгляд па обмякшую молодую женщину, — ее плечи бурно вздымаются во спе, и тебе кажется, что женщина сейчас свалится на тебя, а ты хотел бы поцеловать ее волосы и тоже рухнуть рядом с нею.
Лупа светит прямо в лицо Аньес, ее глаза открыты, роговица отливает фарфоровым блеском, а в черном зрачке мерцает точка, похожая па влажное острие копья.
Лицо Пьера обращено к тебе профилем, и кажется, будто он страстно нашептывает что-то своей возлюбленной, но он спит; во всем купе сейчас спит только он один; тебе тоже надо заснуть, надо устроиться поудобпее и заснуть.
Пиза уже далеко позади; вы снова приближаетесь к морю; скоро будет Ливорно; ты не помнишь, есть ли там остановка.
Аньес тихонько отстраняет руку Пьера; рука падает; запястья Пьера касаются края сиденья, пальцы слегка согнуты, а ладони обращены кверху.
Ухватившись за обод багажной сетки у тебя над головой и другой рукой приподняв юбку, Аньес выходит.
Тебе хочется уснуть; ты опускаешь штору па стекле у твоего виска, сидящий напротив старик итальянец следует твоему примеру и тоже опускает штору — штору на двери.
Теперь в купе виден только синеватый свет ночника и полоска лунного света на пустом месте, где сидела Аньес. За окном в темноте автомобильные фары освещают вдруг ряды сосен.
В пустом купе, с посланиями императора Юлиана в руках — пригороды Генуи остались позади, солнце поднималось над крышами и над горами, его лучи становились ярче и струились по твоему лицу, палящие и ослепительные,-
ты пересел на другое место, у самого окна, — колокольни еще отбрасывали длинные тени, на дорогах стало оживленно, женщины уже стирали белье в реке, по другую сторону дороги, среди высоких мысов и вилл, иногда появлялся вдруг треугольник моря с ослепительным парусом, и в садах еще отцветали последние цветы; (в заливе Ла Специа по зеленой воде вереницей тянулись серые суда); лампы не горели, не горел даже ночпик, и чередование туннелей подчиняло освещение своему ритму; ты видел, как промелькнул вокзал Виареджо, и поезд, покинув страну лигурийцев, покатил по земле этрусков; (сосны покачивались на ветру, поезд удалялся от моря); потом над корою крыш из итальянской череппцы, на фоне низких холмов ты увидел ослепительные, точно парусники или чайки в морском порту на восходе солнца,
собор, часовню, падающую башню, — ты мечтал рассмотреть ее поближе каждый раз, когда прэезжал этот город в этот час, при этом освещении, — а на пего здесь почти всегда можно рассчитывать,-
но ты ни разу не сошел в Пизе, тебе всегда было некогда.
Ты всегда торопился в Рим, не задерживаясь на промежуточных станциях, — тебя ждали дела, тебя ждала Сесиль.
Но сегодня Сесиль не знает, что нынче ночью ты едешь к иен; Скабелли не знает, что ты едешь в Рим.
По прямым, залитым солнцем улицам Ливорно — ты вскоре по ним проедешь, но их не увидишь — тянулась погребальная процессия. На платформе что-то выкрикивал разносчик газет (сейчас там не будет никого, кроме железнодорожных служащих), от допотопного паровоза валил густой дым. Снаружи веяло теплым, свежим воздухом, пропитанным запахом соли, канатов и угля; луч солнца ласкал твой чисто выбритый подбородок.
В темной комнате все замерло, и ты почувствовал, как твоя голова тоже запрокидывается назад.
В лиловый провал круглого окна порывами врывался ветер, приносивший песок, пыль и запах тления.
Все погрузилось в синеватый сумрак, он сгустился настолько, что ты уже не различал лиц стражников, сидевших на стульях вдоль стен друг против друга, и казалось, они мало-помалу уходят в глубь этих стен; но при этом ты слышал их равномерное дыхапие, все более громкое, все более жесткое, все заметнее окрашенное призвуком металла.
Ты чувствовал, что ноги тебя больше не держат, что они уже больше не стоят на земле, а постепенно отрываются от нее и твое распростертое тело начинает вращаться в пространстве перед закрытыми глазами сидящих людей.
Теперь ты не видел уже ничего, кроме свода, под которым ты поплыл, словно внутри туннеля, а стражники с той же скоростью начали перемещаться вдоль стен, не двигая при этом ни руками, ни ногами.
Теперь ты знал, где находишься: следы краски, остатки гипсовой лепнины, подтеки, красноватые светильники, вокруг которых стены изъедены огромными вязкими зелеными пятнами, — это подземелья Золотого дома Нерона.
По временам в круглые отверстия видно ночное небо. Вдруг туннель расширяется, и все, что было в движении, замирает.
Поезд стоял у платформы (остановка, наверное, уже была, и Ливорно уже позади), это все еще был Ливорно (света в Ливорно не зажгли), сквозь клубы дыма над ливорнским вокзалом сверкало солнце (в купе появился новый пассажир, и Аньес вернулась на свое место, а ты даже не проснулся), ты был в купе один; перевесившись через открытое окно, ты купил газеты у разносчика, а когда поезд отошел от ливорнского вокзала, стал глядеть па залитые утренним солнцем — в Тоскане в начале ноября оно еще палит вовсю — деревни, холмы, пустынные пляжи с рядами синих и белых купальных кабин, на тот самый пейзаж, который ты сейчас проезжаешь ночью, погрузившись в тяжелый, прерывистый и мучительный сон.
В окнах прохода за морем показался мыс Пьомбипо, остров Эльба.
Когда поезд проезжал Маремму, ты завтракал в первую смену в вагоне-ресторане, напротив тебя сидела красавица римлянка, ты глядел на нее и вспоминал Сесиль.
И снова над головой Аньес, в стекле невидимого снимка, где изображены парусники у набережной в маленьком порту, искаженное отражение луны напоминает след какой-то ночной твари, и не просто отпечаток лапы, а самые когти, которые то прячутся, то показываются снова, словно им не терпится кого-то схватить; отражение перемещается к краю зеркала, к окну, но вот за стеклом выплывает сам круглый диск лупы, вздрагивая, утверждается посредине стекла и вдруг заливает купе таким ярким светом, что между твоими ботинками оживают, начинают поблескивать ромбовидные чешуйки металлического отопительного мата.
Приближаясь к Пизе, при синеватом свете ночника ты смотрел, как она спит, точно это была незнакомка, встреченная тобой в поезде, вроде женщины, дремлющей рядом с тобой, — ее великолепные плечи бурно поднимаются и опускаются, а волосы щекочут тебе пальцы, все еще сжимающие книгу, которую ты так и не открыл, — и во сне она не поникла на сиденье, а осмелилась прижаться к тебе, а ты воспользовался ее сном и осмелился привлечь ее к себе, хотя она не обмолвилась с тобой ни словом, хотя ты не слышал звука ее голоса; и убеждал себя: я не знаю ее имени, не знаю, кто она, не знаю ни — того, итальянка она или француженка, ни того, когда она села в поезд, я, наверное, спал, а проснувшись, увидел, что к моей шее прильнуло прекрасное лицо, моя рука лежит на ее бедре, ее колено ласково касается моего, а закрытые глаза почти у самых моих губ.
Штора была опущена только на окне, но не на перегородке, к которой ты прижимался виском, и по усеянному каплями стеклу с той стороны прохода можно было догадаться, что хлещет осенний дождь.
Ты устал от пребывания в Париже, устал от дороги, от попыток подтасовать парижские воспоминания, перекроить их в тайниках души; тебя изредка пробирал озноб, и на трепет твоего тела отзывалось трепетом тело Сесиль, но опа тут же успокаивалась вновь, вновь начинала свободно дышать, и казалось, на твои разбитые члены, па твои шрамы, врачуя мучительную изжогу, ломоту в суставах и нервный зуд, проливается целительный бальзам — мягкий, теплый, затаенный свет, хмельной и ласковый, излучаемый римским воздухом, римскими стенами, шагами, речами и названиями, к которым ты приближался.