себе: «Не давай отчаянию победить себя. Главное не проблемы, а отношение к ним. Можно себя так накрутить, так раскиснуть — руки опустятся что-либо делать». Короче, я потащил приятеля на себе. Немного протащу — передых, потом снова тащу. И так весь день. Под вечер прямо рухнул. Но отдышался, развел костер. «Осталось немного, — говорю себе. — Вот только надо подкрепиться для последнего броска». Меня уже тошнило от голода, о приятеле и не говорю, он совсем был плох.
…В ружье был патрон с картечью, и я решил подстрелить какую-нибудь крупную дичь вроде утки. Взял ружье и пошел по мелководью. Около часа брел по реке, отошел довольно далеко от отмели, но вспугнул только маленького чирка. Стало темнеть и я уже хотел повернуть назад, вдруг увидел широкую заводь с высоким тростником. Сделал еще несколько шагов и замер — по реке в двадцати метрах от меня плыли четыре лебедя. Впереди медленно скользила лебедиха, за ней гуськом, суетливо, плыли два молодых лебедя; замыкал цепочку крупный вожак. Охраняя семейство, он шел зигзагами, настороженно поворачивая голову из стороны в сторону. На фоне темного тростника лебеди выглядели особенно белыми и такими красивыми, что некоторое время я стоял и любовался ими, совершенно забыв, для чего подошел к заводи. Спохватился только когда птицы стали скрываться за поворотом, и от напряжения меня начало трясти. «Что делать, стрелять или не стрелять? — мелькнуло в голове. — Второго такого случая не подвернется, и в нашем положении выбирать не приходится, но все-таки лебеди!». Я вспомнил о больном товарище и страх за него подхлестнул меня.
…Я вскинул ружье и начал целиться в молодых лебедей. Птицы не видели меня, но внезапно почувствовали опасность. Лебедиха, а за ней молодняк заспешили в заросли тростника, но вожак неожиданно несколькими рывками выплыл на чистую воду, как бы отвлекая мое внимание от подруги с выводком, как бы принимая выстрел на себя. Я повел ствол за молодыми лебедями и нажал на спуск.
…После отдачи еле устоял на ногах — такой был обессиленный. Руки дрожали, перед глазами плыли какие-то круги, но сквозь них я успел увидеть, как три белых пятна исчезли в тростнике, а самое крупное закачалось, как лодка на стремнине, и вдруг перевернулось.
…Я бросил в глину ружье, вбежал в воду, доплыл до птицы, схватил ее за шею и потащил к берегу. Еще на мелководье по тяжести в руке я понял, что убил вожака.
…На нашей отмели я разжег костер, ощипал лебедя и повесил на рогульках. Когда туша пропеклась, приятель проглотил несколько кусков мяса. Я жутко хотел есть, но не смог. Передо мной внезапно появились гладь воды, тростник и семейство белоснежных птиц. Представил, как сейчас осиротевшая троица кружит по заводи и… не смог. Лег рядом с приятелем и отключился.
…А утром напротив отмели сквозь деревья я разглядел луга. Переплыл на противоположную сторону и увидел деревню. Оказалось, мы были в двух шагах от жилья.
Одержимый, неугомонный
Тот пустырь находился на пропыленной рабочей окраине и начинался сразу же за пятиэтажками — обширная территория с буграми и рытвинами, испещренными трещинами, с топкой низиной, заросшей скрюченным хвощом. Говорили, пустырь вот-вот начнут застраивать многоэтажными домами, но пока шли разговоры, часть пустыря прибрали к рукам предприимчивые люди. Одни разбили огороды, сколотили сараи-времянки, обзавелись мелкой техникой; другие возвели гаражи-мастерские; третьи, любители пива и домино, устроили навесы, притащили столы, табуреты, после чего пустырь превратился в некий самостоятельный городок с четко обозначенными сообществами и даже со своим микроклиматом — во всяком случае, когда в жилом массиве стоял полыхающий зной и воздух был тягучий и липкий, пропитанный мазутом и выхлопными газами, там, на пустыре, тянуло ароматной прохладой.
Не каждый допускался в тот городок; на разных праздношатающихся ротозеев смотрели как на потенциальных доносчиков о самострое и частном предпринимательстве — таких чужаков быстро изгоняли с территории городка, и они глазели на пустырь издали, как бы сквозь непроницаемый занавес.
Только один человек, не состоящий ни в одном из пустырных кланов, пользовался всеобщим доверием и был желанным гостем и у огородников, и у гаражников, и даже у доминошников, которые особо бдительно оберегали свою компанию от посторонних — по идеологическим соображениям, поскольку меж собой вели опасные политические разговоры. В домах его звали Алексей Петрович, а на пустыре, в знак особого уважения, — папаша Петрович.
Он появился на окраине, когда разговоры о строительстве многоэтажек несколько поутихли и раздел пустыря шел полным ходом. Бывший фронтовик, Петрович имел интеллигентную внешность и сразу поразил всех тем, что в разговоре не употреблял нецензурных слов, а они были нормой на рабочей окраине, без них не обходились не только мужчины, но и женщины, и дети. Всегда небрежно одетый: галстук на боку, носки сползают, но празднично возбужденный, с выразительными жестами и голосом налитым силой, ироничный, вежливо-язвительный ко взрослым и чуткий, внимательный к детям, он за короткий срок сколотил вокруг себя группу подростков и предложил устроить на месте низины площадку для игры в городки.
— Ахнете, какая игра! — объявил ребятам, собрал из щепок на земле «крепость» и «письмо» и объяснил правила игры.
— Спятил старикан, впал в детство, — слышалось то и дело.
Особенно усердствовали пенсионеры, изображавшие из себя степенных мудрецов:
— Больно активный, видать на работе не сильно ломается, хребет не гнет. Уже в возрасте, а все суетится…
А дома Петровича «пилила» жена — сварливая особа с неприятным взглядом и вечно недовольной миной на лице — вечно расстроенная душа, полная противоположность мужу — во всяком случае никто никогда не видел, чтобы она улыбалась, и было трудно представить, как можно жить с такой женщиной. Но Петрович все обращал в шутку:
— Не стоит слишком серьезно относиться к женщинам, принимать их всерьез — им лучше всего удается болтовня… Жена что-то шебуршит, а я гну свое… Ну в мелочах, вроде курева, можно и уступить — отчего не уступить, от меня не убудет. Но в главном — дудки!
А главным для Петровича было жить для других, приносить окружающим пользу — такое до большинства туповатых людей доходило с трудом и особенно контрастно смотрелось на фоне деятельности «пустырников», которые только и думали о личной выгоде. Но неглупые, из числа рабочих, догадывались, откуда в Петровиче это повышенное человеколюбие — много пережив, потеряв на войне десятки друзей, он испытывал острую потребность в общении и стремился заразить людей общим делом, наглядно показать, что только общее дело способно рассеять всякие распри и вражду, оторваться от мерзостей быта, которых хватало в том рабочем районе. Не зря он говорил:
— Все мы связаны с другими людьми, хотим этого или нет.
До переезда на окраину, Петрович жил в центре города и возглавлял — ни много ни мало — производственную мастерскую в НИИ. Жадный до работы, он сам трудился неистово и от подчиненных требовал полной отдачи.
— Не люблю спокойных, — говорил. — Спокойный не может взорваться, работать на запредельном усилии. Серьезная работа требует сверхнапряжения, а его можно почерпнуть только в наэлектризованных мозгах, в горячем сердце. С холодным сердцем ничего дельного не создашь.
Эти слова звучали как лозунг — их Петрович высказал в минуту эмоционального настроя, а кое-кто думал — так говорили Ленин со Сталиным. Между тем Петрович иногда и не такое изрекал — он был мыслящий, масштабный, дальновидный и подобные сентенции выдавал не для того, чтобы оглушить эрудицией, а исключительно ради истины.
К подчиненным в мастерской Петрович подходил со своими мерками, был убежден — каждый может делать как он, просто не хочет.
— Не понимает, что здесь одного желания мало, — вздыхали некоторые, плохо освоившие ремесло или имеющие слабые умственные способности.
Другие, из числа лентяев, считали, что мастер своими завышенными требованиями и беспокойным характером вносит в коллектив суматоху, нервозность. Не раз на него писались жалобы, и директор НИИ — тоже сильная личность — просил Петровича быть терпимей и мягче, а работникам мастерской говорил: