начинал войну. Доброхоты подсказали: нужно поставить печку, и все дела, и опять помогла моя спасительница-секретарша: сказала, что знает такого умельца. Вскоре в кабине, под «ящичком для перчаток», как его изящно называли в позапрошлом веке, а в просторечии — под «бардачком», появилась металлическая печка с вентилятором и краником. Тепла она почти не давала, зато дважды давала течь и брызгала на меня кипятком, а однажды поспособствовала тому, что напрочь разрядился аккумулятор: поскольку приятель во время очередной поездки затеял игру с включателем вентилятора и оставил его крутиться, когда вышли из машины. О чем я, естественно, не знал. Утром ни стартером, ни рукояткой завести не удалось. А где заряжать аккумулятор, не подскажете? И где купить? На эти вопросы в те годы ответить было нелегко…
К Миле я даже не ездил хвастаться приобретением: ей было не до того, чтобы любоваться совершенными линиями «Эдика», — бедняжка нехотя, с болью в душе собиралась вслед за мужем в другую страну. Приехавшие родственники все-таки уговорили Григория вернуться в Польшу. Да и в самом деле, чем могла его удержать наша страна?
Но у Мили здесь была, какая ни есть, родина; были друзья, оставались родители, школьные годы, работа, которая нравилась (особенно когда была следователем); оставались родные осины, родной язык.
(Слова звучат сейчас и пафосно, и банально — кого нынче «колышет» перемещение на какие-то 1200 километров (от Москвы до Варшавы)? Тем более Польша считалась самым «свободным бараком соцлагеря», где завались обувки, тряпок, заграничных фильмов, и намного легче дышится. Но, как все без исключения страны из географического атласа, она была для нас тогда — словно Марс или, на худой конец, Новая Зеландия… И расставание было навсегда…
Пасмурным промозглым днем мы толпились на серой унылой платформе Белорусского вокзала возле вагона «Москва — Варшава». Кто мы? Однорукий фотограф-ретушер Аркадий, сосед Мили по дому, полубезумная от высокого давления Бэлла, моя первая жена Мара со своим новым — удачным — мужем Володей, мы с Риммой. Своих родителей Миля упросила на вокзал не ехать: мать плохо себя чувствовала. (Она вскоре умерла, Миля даже не смогла приехать на похороны.)
Только намного позднее сумел я представить и понять тогдашнее ее состояние, которое скрывалось за несколькими отрывочными строками редких писем — ко мне, к Полине — из Польши, потом из Израиля. В них — растерянность, тревога, сожаление, тоска…
«…Получили квартиру почти в центре Варшавы — дали Грише как бывшему подпольщику. Но живем сейчас во Вроцлаве, с его семьей. Это люди совсем иного склада: деньги решают все… Он очень привязан к ним, особенно к матери, хотя она дважды оставляла его, когда он был ребенком… Ее слово для него всегда свято, поэтому, как только они потянулись в Израиль, он тоже решил ехать, несмотря на мои мольбы не делать этого… Я была уже беременна вторым ребенком… Потом он говорил, почему я не остановила его. А что я могла поделать?..»
Это из письма ко мне. А вот что она писала Полине.
«…Все это стало для меня потрясением. Были моменты, когда хотела бросить Гришу и уехать с детьми домой. Но что бы это дало, в первую очередь, детям?.. Гриша был, по большей части, очень внимательным, чутким, несмотря на все трудности — с жильем, с работой, и теперь мне порою стыдно за те греховные мысли. Сейчас моя главная печаль — родители. Болезнь мамы сводит с ума, но о моем приезде не может быть и речи, сама понимаешь, Поля… Надеюсь, очень надеюсь, они смогут приехать ко мне сюда… Хочу ответить на те упреки, которые прочитала в твоем первом письме, а также в письмах Ани, Раи и в других, и которые меня очень расстроили: ведь ты знаешь, что всегда значили для меня друзья. От них я никогда, ни при каких обстоятельствах, не могу и не хочу себя отделить, и то, что я теперь не с вами, для меня большая трагедия. Но выбора у меня, по сути, не имелось… Ох, как было тяжело! Если б вы знали, что я пережила, какие были сцены, какие разговоры и размышления, вы бы лучше поняли и не осуждали меня. А я чувствовала, что осуждаете: не было ни писем от вас, ни новогодних поздравлений — ничего… Я находилась просто в шоковом состоянии. Теперь стало немного легче, начинаю приходить в себя, как после тяжелой болезни. Но по-прежнему необходима ваша поддержка, а я ее не чувствую… Если найдешь нужным, Поля, дай прочитать это письмо Юре и Римме, Мише, хотя, думаю, что соберусь с силами и сама им напишу… Почему, ты можешь спросить, раньше этого не сделала? Потому что тяжело сказать Юре „прощай“, а не „до свидания“ — ведь он для меня из той лучшей поры, где школа, романтика детства, институт. А еще он, я бы так сказала, моя совесть, или что-то вроде. Я и сейчас не отучилась думать и мерять свои поступки его мыслями, его суждениями. Он никогда, конечно, этого не понимал и не мог вообразить такого. Чувствую, он до сих пор меня ругает, упрекает в безволии, а еще, не дай бог, в корысти. Но ему неведомо, что такое дети, как это связывает и обязывает…»
Миля чистосердечно заблуждалась. Во всяком случае, в отношении меня: не так уж я осуждал ее — вернее, вовсе не осуждал, а просто эгоистично, и беспомощно, обижался на обстоятельства, из-за которых теряю такого близкого друга. К тому же где-то в глубине души продолжал считать, что вся эта перемена мест, да и замужество, не для нее, не по ней… Слава богу, в общем-то, я ошибся: потому что не принял в расчет благословенное свойство большинства людей — умение, вольное или невольное, приспособиться. Не подладиться, а именно приспособиться — в самом что ни на есть натуральном, биологическом смысле слова.
И нужно честно признаться: друзья Мили, и я в том числе, действительно писали ей тогда весьма редко и осторожно. И она нам тоже. А уж после одного странного случая…
В «Литературной газете», которую я тогда, причислив себя к славной когорте литераторов, начал выписывать, стали появляться статейки о том, как плохо, духовно и материально, живется тем немногим бывшим советским гражданам, которые, поверив лживой буржуазной пропаганде, уехали в Израиль. И, действительно, иным жилось плохо, а кому-то очень плохо. И семья Мили не исключение. Однако многие ехали туда не к молочным рекам и кисельным берегам, а, как бы точнее выразиться, чтобы избавиться от неуверенности и страха и ощутить неведомое до сих пор чувство, что живешь законно, у себя. Другое дело — как все это осуществлялось…
Однажды Полина позвонила мне и сказала, нужно срочно встретиться — она расскажет такое… Нет, только не по телефону! Между прочим, телефонов тогда начали все больше опасаться — считали, что многие из них прослушиваются, поэтому, если позволяла розетка, их выдергивали из сети, а если нет — накрывали подушками, зимними шапками, матрешками для чайников. Рядом с ними старались говорить шепотом или вообще молчать. Если, конечно, разговор шел не о погоде.
Мы встретились с Полиной в Доме литераторов, куда вход для меня был заказан, так как я не обладал документом, удостоверяющим, что имею отношение к литературе. Полина же работала в редакции одного из журналов, притулившейся в том же здании, что и Дом, ходила туда беспрепятственно, и я уже начал использовать ее в корыстных целях — главным образом, для посещения тамошнего ресторана, потому что во все остальные нужно было выстаивать в долгих очередях перед входом.
С ужасом в глазах, понизив голос, Полина стала рассказывать: она только что получила письмо от Мили, и… ты, наверное, не поверишь, Юра?.. Читал в последнем номере «Лит. газеты» статью о тех, кто уехал в Израиль?.. Да? Значит, помнишь, там приводились отрывки из их писем сюда, к своим друзьям и родственникам?
Я ответил, что помню и что, скорей всего, это фальшивка, как многое у нас в газетах, но Полина, к моему удивлению, отрицательно затрясла головой и еще тише проговорила:
— В том-то и дело, что чистая правда. Это из последнего письма Мили ко мне. Почти слово в слово.
— Что за чепуха! Откуда ты взяла?
— Потому что вчера получила это письмо. По почте. Оно у меня с собой. И газету принесла. Хочешь сравнить? Только сядем где-нибудь в дальнем углу.
Мы вышли из полуподвального кафе, где до этого сидели, поднялись в фойе первого этажа, и Полина показала мне письмо Мили с почтовым московским штемпелем вчерашнего дня и «Лит. газету», вышедшую дня на два раньше. Действительно, одни и те же фразы, и в газете сказано, что они взяты из письма некой Мили К., уехавшей в Израиль.
Что за черт? Я ничего не мог понять, даже разозлился. Может, Полина разыгрывает меня? Но как? Ведь газета самая настоящая, да и письмо — я вертел его в руках — тоже подлинное: почерк знаком чуть