деле, обладала даром весьма занимательно, и не без юмора, повествовать о себе, о своём дяде Бене, о друзьях и знакомых, а когда мы с ней бывали одни, не забывала про мужа и сына. И обоим доставалось по первое число: на обоих она была издавна и довольно основательно обижена. Больше и серьёзней, разумеется, на Марка. Нет, ничего страшного и особо предосудительного он себе, в общем-то, не позволял — не пил (вообще), не проигрывал зарплату в преферанс (не умел играть), не гулял где-то до утра (ложился в десять вечера), а также не был требователен, груб, не имел привычки вступать в споры, ссориться. Наоборот: был сосредоточен исключительно на своей работе (как оперативный сотрудник милиции в кинодетективе), уходил в восьмом часу утра, возвращался в шесть-семь вечера и почти сразу, если не читал «Медицинскую газету», не консультировал по телефону или не уезжал по неотложному вызову, садился за письменный стол — писал статьи, готовился к лекциям, знакомился с рефератами и лишь изредка отвлекался, чтобы погладить Дика-второго со словами: «У, ты собачишка!» или хлопнуть ниже спины Петьку примерно с теми же словами, только вместо «собачишка» употреблял «глупышка». Это был единственный воспитательный приём, утверждала Сарик, которым он пользуется с самого дня рождения сына.
Отдавая должное его работоспособности, незлобивому характеру, неприхотливости, она страдала от того, что считала невниманием, равнодушием, и не один раз жаловалась на то, что он отгородился китайской стеной от неё и от сына, и что между ними и в помине нет того, что называют душевной близостью. О другой близости я уж не говорю, призналась она мне однажды: это случается лишь по большим революционным праздникам…
В связи с чем не могу не обратить внимания на такую вроде бы мелочь: меня всегда удивляла традиция, или просто привычка, супругов размещаться на общем ложе, даже если существует возможность пребывать каждому из них в собственной постели, а то и комнате. Ведь это предполагает, что они должны, дабы не мешать друг другу, чуть ли не одновременно, по команде, засыпать, просыпаться, вставать, когда того требует природа. А если один из них обижен на другого, или просто ему хочется побыть одному? А если у кого-то слишком чуткий сон, а другой привык ворочаться во сне, стонать, кряхтеть или даже храпеть?
Впрочем, эти простые, как правда, но вещие соображения я не высказывал Сарику, а лишь пытался, причём совершенно искренне, убедить, что она преувеличивает невнимательность и безразличие Марка, забывая, как он устаёт, как заполнен своими диагнозами, резекциями желудков, удалением аппендиксов и прочих ненужных, а также необходимых частей тела, своими студентами… (И студентками, мрачно добавляла Сарик.) И своей ответственностью, упрямо заканчивал я, перед обкомовским начальством — в качестве главного хирурга области.
Последнее соображение тоже вызывало у Сарика некоторое негодование, но связанное уже не с ревнивым чувством, а с тем, что и мне, признаюсь, не нравилось в Марке, — излишнее, на мой взгляд, почтение, граничащее с почитанием, которое тот испытывал к сильным мира сего. Однако, по зрелому размышлению, я приходил к выводу, что, видимо, он более «продвинутый продукт» нашего времени, вложившего в него излишнюю дозу социальной активности и рвения, что и подвигало его с младых ногтей заниматься тем, что называлось общественной работой — в школе, в институте и после него, на которой он, в чём я был уверен, болтал меньше многих других, а делал значительно больше; но где — чтобы удержаться — необходимо было воспитать в себе способность безоговорочно подчиняться начальству и проявлять к нему постоянное почтение. Марк его проявлял, однако это не было подобострастием, а лишь данью уважения, пускай порою чрезмерного, к способностям всяческого начальства, которые позволили этим людям столь высоко взлететь. От сервильности Марка спасали ироничный ум и незаурядный талант врача-хирурга…
Мне было, как всегда, хорошо в их доме, но я не мог не ощущать почти постоянной напряжённости, которая исходила от Сарика: она обижалась чаще, нежели обычно, нервно реагировала на самые невинные шутки и принимала в штыки любое моё заступничество за Марка и за Петю.
Наконец, я спросил у неё, не случилось ли чего-то серьёзного и неприятного, пока мы не виделись, и она рассказала, что последний год выдался для них действительно трудным — главным образом, из-за Петьки: парень совсем распустился, никакого сладу, грубит, ты ему слово, он тебе десять, связался во дворе с какими-то подозрительными ребятами, домой приходит поздно, с учителями собачится; учительница литературы даже не хотела его на свои уроки пускать, их с Марком в школу вызывали…
К моему удивлению, продолжала Сарик, Марк начал вдруг учить сынка уму-разуму, да так неудачно, что сделал только хуже.
— Выпорол? — спросил я.
— Если бы… А то отказал в покупке ботинок для футбола, а ещё не взял с собой на санитарный самолёт, о чём Петька давно мечтал. Мальчик так разобиделся, что два дня его дома не было. Представляешь? Мы чуть с ума не сошли… А потом Марк всё-таки слетал с ним на самолёте в Русскую Поляну… тут, недалеко… но лучше бы этого не было. До сих пор трясусь от мысли, что могло случиться!
— Авария?
— Слава Богу, нет. Но последствия страшно представить! А ты уверяешь, он думает о нас…
Сарик рассказала о двух происшествиях — в школе и в посёлке Русская Поляна. О том же я услышал потом в более спокойном изложении от Марка и в более детальном — от главного участника, Петьки.
В результате появилось два новых рассказа для будущей моей, третьей по счёту, книги, основным действующим лицом которых я снова сделал моего первородного героя-рассказчика Саньку Данилова, наделённого чертами многих и многих мальчишек — Пети, Мити, Васи и даже, возможно, Юры и Жени. Но, главным образом, Пети…
ДВА ПРОИСШЕСТВИЯ
Всю жизнь я сидел на одной парте с Борькой Троновым. А недавно пересадили: говорят, много болтаем.
Я сказал:
— Зоя Петровна, мы говорим ровно столько, сколько раньше. Честное слово.
— Не знаю, что было раньше, Данилов, — сказала Зоя Петровна. — Раньше вы могли приносить в класс белых мышей и чёрных кошек, и всё у вас было шито-крыто. А при мне этого не будет. При мне вы станете учить уроки, как система.
— Мы с ним дружим, — сказал я.
— Не торгуйся, Данилов! При мне ты сядешь… ты сядешь с Карцевой!
— Не хочу с Карцевой!
— Садись или выходи за дверь!
— Садись, Саня, — сказал Бронников. — Такая наша доля: как у Гарасима при его барыне.
Это он взял из рассказа Тургенева про Муму, который мы сейчас проходили.
— Разговоры! — крикнула Зоя Петровна.
Я сел с Карцевой. Она такая тихая, даже противно: смотрит всё время в парту и знает одно слово — «перестань». И ресницами качает, как электрик Петров ботами. Не знаете? Такой стишок есть: «Я спросил электрика Петрова: для чего надел на шею провод? Ничего Петров не отвечал, только тихо ботами качал…»
— Не хочешь говорить — не надо, — сказал я Карцевой. — Сама ещё попросишь. А я молчать буду. Как дворник Гарасим. Он ведь немой.
— Данилов! — опять крикнула Зоя Петровна.
Она уже урок рассказывать начала. Объясняет ничего — интересно, только очень часто перебивает сама себя, потому что всё замечает, как самолёт-разведчик.
— Бронников, не подпирай голову, не отвалится!.. Булатова, сейчас не время прихорашиваться!.. Силин, у тебя что, гвоздь в парте?..
Я еле дождался звонка — так хотелось поговорить с ребятами.
— Не буду с ней сидеть! — сказал я на перемене. — Молчит, как рыба.
— Белуга тоже рыба, — сказал Лерик. — А почему говорят: ревёт, как белуга?