город.
Однажды после школы мы со Славкой встретили странного мальчишку; он крутился около будки стрелочника, пугливо озирался и прятался от каждого проходящего мимо взрослого. Заметив нас, подошел.
— Пацаны, принесите чего-нибудь поесть.
Первое, что мы подумали — он какой-то воришка, но когда принесли еду (вареную картошку «в мундире», хлеб, овощи), мальчишка рассказал, что сбежал из детского дома и добирается в деревню к бабушке.
— Хочу сесть на пригородный, — пояснил мальчишка, расправившись с едой. — Да он только утром пойдет… Надо где-то переночевать.
Мы со всей серьезностью вошли в положение бедняги и предложили соорудить эскимосское жилище. Мальчишка усмехнулся, посмотрел на нас, как на полных идиотов и, не попрощавшись, направился к станции. Второй раз (после мальчишки, с которым ехали на крыше пригородного) я столкнулся с сиротой и задумался над его сложной судьбой. Вечером об этой встрече рассказал отцу.
— Что ж не пригласил паренька к нам? — пристыдил меня отец и, помолчав, как бы размышляя, добавил: — А сколько сейчас, после войны, бродит по стране таких подростков?! Остаться без родителей — трагедия. Я это знаю, ведь тоже рано потерял отца и мать…
Тогда еще в нашей семье все складывалось более-менее благополучно и это благополучие я считал само собой разумеющимся, и только в зрелости, потеряв родителей и сестру, понял, какое это счастье — иметь хорошую дружную семью.
Особенно запомнились зимние воскресные дни, когда я просыпался позднее обычного, когда сквозь щели в ставнях, комнату пересекали узкие солнечные лучи; потом слышался скрип снега под окном — отец открывал ставни и в комнату врывался водопад света. Я вскакивал с постели, надевал валенки, рассматривал затейливые узоры на стеклах; бежал в чулан к рукомойнику — обжигаясь, плескал на лицо холодную воду; выходил на обледенелое крыльцо — утро было яркое, звонкое; на сугробах искрился пухлый ночной снег; меж домов, как гирлянды, провисали провода, покрытые мохнатым инеем, среди кустов мелькали синицы…
К Новому году готовились за месяц: красили акварелью бумагу, нарезали ленты, клеили цепи, корзинки, хлопушки… Украшение елки — был скромный и трогательный обряд: кроме самоделок, на нее вешали конфеты и печенье, отец приносил с завода металлическую стружку — она заменяла серпантин.
Мы вообще все делали сами: еще в общежитии из швейных катушек вырезали шашки и шахматы, из тряпок сшивали кукол для домашнего театра, из осколков зеркал склеивали калейдоскопы, из фанеры выпиливали хоккейные клюшки, из подшипников и досок мастерили самокаты, из коробок и линз — фильмоскопы, а ленты к ним рисовали красками на кальке — получались настоящие цветные диафильмы с титрами. В Аметьево мы собирали детекторные радиоприемники, из оптических стекол делали подзорные трубы, и строгали лыжи из досок, выгибая носы в кипятке. И делали многое другое. Моим сверстникам был присущ интерес ко всему новому, жажда преодоления, открытия…
Сейчас у ребят пластмассовые механические игрушки, у подростков — велосипеды с тремя скоростями, магнитофоны, роскошные коньки и клюшки, но нет у них навыков к ремеслам, уж я не говорю о том, что елка, украшенная самоделками, теплее и дороже елки с магазинными игрушками, так же как и все другое, сделанное своими руками…
Иногда я вижу — ребята бросают на помойку чуть надтреснутые лыжи, погнутые санки и тут же катят с горы на листах фанеры. Это от пресыщенности. Ведь и среди взрослых встречаются люди, которые в полном благополучии выдумывают себе трагедии, но в несчастье все мечтают о сказке с хорошим концом.
Теперь молодые люди раскованные, у них современные интересы, они опустили многие условности, у них новая философия — свобода индивидуальности. Глядя на них, я чувствую, что безнадежно отстал, даже выпал из жизни — так далеко они ушли вперед. Я не знаю, чего они хотят, против чего протестуют, к чему призывают. Наверное, они правы. Ведь каждое новое поколение не согласно с отцами, ломает устоявшиеся ценности и выдвигает свои идеалы. Но ведь поколение — это не новый биологический вид, а люди, носители своего времени, сделавшие определенный вклад в культуру. И вот здесь я не понимаю теперешних молодежных идолов — парней с гитарами, которые подпрыгивают и завывают кастратами. В их оглушающих ритмах две-три ноты и повтор одних и тех же слов, которые, кстати, и не нужны. Но слушатели, охваченные ажиотажем, воют и топают и, подчиняясь каким-то законам мимикрии, превращаются в дикую, неуправляемую толпу, в которой человек перестает быть личностью. Я не против этих ритмов, пусть каждый играет, что хочет, но мне жаль этих ребят — не интересуясь другой музыкой, они обедняют свою жизнь.
Сейчас я задаюсь вопросом: неужели людям надо одуреть от отупляющей массовой культурой, чтобы потянуло к классике, пресытиться распутством, чтобы вернуться к благочестивости, дойти до вопиющего богатства, чтобы оно осточертело и довольствоваться скромным образом жизни?
Наверное, эти воспоминания выглядят старческим брюзжанием — возможно, но когда видишь на улицах нагловатых, самоуверенных парней, которые крутят на пальцах ключи от «Жигулей», жуют жвачку и болтают о том, где можно заколотить деньги, думается: что из них получится? Возможно, они станут неплохими специалистами в своей области, но я не знаю, будет ли в них та человечность, которые отличали моих сверстников. Я даже не знаю, полезны ли обеспеченность и возможности, которые теперь у многих подростков. Я не могу объяснить, только чувствую, что все как-то не так. Может быть, я оправдываю свое обделенное поколение, но, по-моему, каждому в начале пути не мешает познать невзгоды и лишения. Я смутно догадываюсь, какой станет теперешняя молодежь, не испытавшая наших бед. К тому же, сейчас у многих молодых людей изначально нет четких убеждений, их основа рыхлая. Им не нравится мир, но как его переделать, они не знают. Они разучились думать, анализировать то, что происходит, различать настоящее и фальшивое.
Мои школьные товарищи! Пареньки послевоенного времени. Они исчезли в тумане, растворились в дорожной пыли — сразу же после школы разъехались по всей стране, точно стая волчат, выпущенных на свободу. Припоминаю несколько школьных дней, но и они еле просматриваются, как выцветшие чернильные записи. Воспоминания — это след на воде от уплывшей рыбы, шум крыльев от улетевшей птицы, тепло от зашедшего солнца. Вот и друзья мои, молчаливые призраки, то подходят ко мне, то отходят. Так трудно их вызвать в теперешний мир. Чтобы просто обняться. Пусть даже не поговорить — хотя бы обняться.
От Аметьево до школы было три километра, мы со Славкой их проходили за полчаса. Одноклассники вечно над нами посмеивались: осенью, когда от дождей размывало тропы, мы приходили забрызганные грязью и долго отмывались в лужах, а зимой, прибежав в школу на лыжах, счищали подлип, стаскивали друг с друга валенки, из которых вываливались слежавшиеся лепешки снега.
В классе я дружил со Стариком и Вишней. Старик, красивый, без всякой слащавости, подросток, жил с теткой в двухэтажном деревянном доме. Отец Старика погиб на войне, мать после этого сошла с ума и постоянно лежала в психбольнице. Каждое воскресенье Левка наведывался к ней, а в понедельник классный руководитель, не блещущая умом женщина, отзывала его в сторону и спрашивала:
— Узнала тебя мать или нет?
Старик с теткой занимали верхний этаж, куда вела лестница со стертыми ступенями. В одной комнате стояла мебель из грушевого дерева, в другой — печка, выложенная белым кафелем. Я любил тот захламленный дом с расшатанными дверями, с паутиной и липучками на окнах — он был какой-то обжитой, со множеством закутков. В доме жил старый сенбернар с седой мордой и мутными глазами; он, как телохранитель, провожал Старика до школы и встречал после занятий.
Старик был самым способным в классе, и главное, нам всем не хватало его выдержки; всегда спокойный, он даже во время ссор не повышал голоса и, соответственно, остальные говорили тише — одно его появление действовало отрезвляюще.
Сохранились две фотографии. На одной: Старик и я в лыжном походе: стоим, обнявшись, замерзшие, среди заснеженных елей; на другой — мы на рыбалке по колено в воде. Как ни силюсь, не могу припомнить те дни. Зимний лес предстает безжизненной декорацией, озеро — некой неподвижной студенистой средой, в