решил попробовать, а не получатся ли и у меня стихи.
Они получились. Причем стихи был не о бурах, не о картинах природы или временах года, нет, я написал о Святом Духе. Что по-своему, как мне кажется, показательно.
В Духов День он входит в дом,
И березовым веет листом.
Свежий запах гонит прочь Затхлость, хвори дочь.
Приветствую тебя, Дух Свят,
Тебе душевно всегда рад.
О, ты, что звезды на небе святишь И в каждом атоме сидишь.
Ведь без тебя я был бы нем,
Не соль земли — я был никем.
Лишь ты поднял меня с земли.
Твое мне Слово отвори.
Ты и во мне, великий Дух,
Вострепетал и не потух.
Не покидай меня, прошу,
В твоем огне легко дышу.
Прости, что был такой балбес.
Открой мне мир твоих чудес,
Крылом своим меня обвей,
Дарами звезд меня согрей.
Мирские сети разомкни,
Меня на волю отпусти;
Дай юному к тебе восстать,
Тебя во славе восприять.
Вопреки своим обыкновениям, эту стихотворную конструкцию я показал матери, некоторым сестрам, классному руководителю. Все они только покачали головой, никому- то стихотворение мое не понравилось.
В то время я был влюблен, если я ничего не путаю, во Франциску, которая была, кажется, чуть старше меня; во
всяком случае, умнее. Я не упускал ни одной возможности видеть ее, а на катке каждый вечер таких возможностей было предостаточно. Я страшно ревновал Франциску к своему сопернику, который уделял ей мало внимания, — видимо, был настолько уверен в своем превосходстве. Это побудило меня приступить к решительным действиям.
В ноябре 1902 года, точнехонько в тот день, когда стукнуло полгода после моего дня рождения, я, делая визит ее брату, улучил минуту и задал ей роковой вопрос: он или я. Влепив мне настоящий поцелуй и сопроводив его фальшивыми слезами, она выбрала… обоих. Последовала великая трагическая сцена, во время которой мы шагали с ней туда- сюда по заснеженному саду за домом, луна поглядывала на меня с издевкой… Оставалось только посильнее хлопнуть дверью.
С мировой скорбью в груди — на конькобежную дорожку. «В память минувших утех». Один под луною на льду. Клятвы самому себе, не без истерики. Луч света, протянувшийся от Ориона; я принял его за ангела. Он утешил меня как друг, и я пошел домой. Дома, не чувствуя холода, написал сразу два любовных стихотворения. Стихотворения плохие, под Гейне, которым тогда на короткое время увлекся.
Это душевное потрясение стало началом моей писательской карьеры; с того самого 26 ноября я уже никогда не прекращал писать стихи. В первое время делал это непрерывно, позднее лишь периодами. Сентябрь 1910-го, лето 1913-го, январь 1914-го. По большей части — в духе разговора Гёте с Эккерманом от 18 сентября 1823 года — стихи по случаю. Поэтому я почти ничего из них не опубликовал, они казались мне слишком «частными».
Дома я поначалу никому не показывал свои вирши, зато раздобыл адреса некоторых известных поэтов. Им я послал свои опыты, и, как ни удивительно, все они мне ответили. Детлев фон Лилиенкрон написал даже: «ex ungue leonem» («по когтям узнаю льва»), что мне до сих пор кажется невероятным, так как стихи были плохи. Князь Шёнайх-Каролат, которого я особенно почитал, откликнулся более сдержанно, но в целом одобрительно. Рихард Демель даже прислал рифмованное четверостишие. Густав Фальке, Цезар Фляйшлен, Карл Буссе, поэтические боги того времени, ныне вполне забытые, тоже хвалили, кто меньше, кто больше, а кое-кто даже узнавал в моем дебюте себя! Короче говоря, я почувствовал свое призвание. Итак, я начинающий поэт, прочь сомнения. А с театром я сроднился давно, драматург был заправский. Надо ли такому гению еще учиться? Учебу я в надменности своей запустил. И остался на второй год в выпускном классе.
Отец, узнав об этом, только горестно покачал головой.
Любовная история с Франциской хоть и кончилась конфузом, однако на прочие искушения в этом роде не повлияла. Впрочем, связанные с этим чувственные опыты настолько ординарны и в то же время не существенны, что распространяться о них здесь было бы неуместно.
Правда, не могу не признаться, что всякая эротическая разменная мелочь дурно на меня повлияла. Я стал заносчив, тщеславен и глуповат, что, как правило, и возникает в таком сочетании. Я, как это свойственно возрасту, задирал нос, полагая себя неизмеримо выше других. К моему несчастью, окружающие поддерживали во мне это мнение о себе, ибо я, в общем-то, всем нравился, я был красив, высок, строен, умел вести себя в обществе и поддержать любой разговор.
В ту и следующую за ней зиму все мои сестры стали замужними дамами. Три из них вышли замуж за троих братьев, швейцарцев, из которых один был управляющим имением в Белоруссии, другой коммерсантом во Владивостоке, а третий, с кем я был особенно дружен, был инженером. Моя младшая сестра Лиза (Луза!) сочеталась браком с владельцем мыльной фабрики из Митавы. На ее помолвке я блистал как солист — декламировал стихи, пел, отчасти песенки собственного сочинения, разыгрывал сценки, отчасти костюмированные, и даже танцевал по ходу одной из своих музыкальных импровизаций. Теперь мне все это трудно себе и представить, настолько тот я стал себе чужим.
Наш дом опустел. Но в одиночестве была и своя отрада. Поневоле я стал много читать.
Поскольку я был, очевидно, весьма высокого о себе мнения, то и принялся прежде всего грызть гранит философии. Читал Спинозу, которого вряд ли понял, но на какое-то время возомнил себя убежденным атеистом. Сыпал кругом словечками Канта: «вещь в себе», «феномен», «ноумен», насмерть пугая подростков. Монады Лейбница привели меня к астрономии, которая до сих пор осталась большим моим увлечением. Альфа Кентавра стала моей избранной родиной, и я не уставал этим хвастать. Где только можно, я раскапывал толстенные исторические труды и делал вид, что их штудирую, но вряд ли что-нибудь из них действительно оставалось в моей памяти. Все это было обычной бравадой, нужной, чтобы понравиться. То и дело я щеголял тем, что сравнивал микрокосмос молекулы с макрокосмосом вселенной. Вел исступленные споры об идолопоклонстве, присущем всем религиям. Как славно, что мне не пришлось видеть себя тогдашнего со стороны.
Разумеется, я поглощал большое количество и современной литературы, насколько мог ее достать. В прибалтийской провинции она была не в фаворе, а выписывать ее из Германии можно было только за деньги, которых у меня не было. Мой отец и без того так поистратился на свадьбы своих дочерей, что о повышении размеров моих весьма скромных карманных денег не могло быть и речи. Но я стал читать вслух по два часа в день одному слепому господину, который платил мне десять рублей в месяц. На эти деньги кое-какие книги уже можно было купить.
В качестве курьеза могу припомнить, что мне в то время попал в руки второй выпуск «Листков для искусства» Стефана Георге, и я сразу же проникся неприязнью и к нему, и к его окружению. Я даже дал себе труд, едва окончив гимназию, сочинить пространную критическую статью о Георге, и ее почти готовы были напечатать, если б она не оказалась столь сумбурной.
Поскольку теперь наша квартира стала слишком большой для нас, мы снова переехали — в удобную пятикомнатную квартиру с крошечным садом на Константинштрассе, всего в сотне шагов от работы отца. Здесь-?? я и начал систематически собирать библиотеку.
Как странно! Тогда у меня не было ни одной русской книги. Кроме русских поэтов, которых мы