относится и к Писемскому. Крупные поэты, как, например, Фет, должны быть представлены в двух томах. Майков или Полонский могли бы получить по тому, а затем наконец и финансовая сердцевина издания, без которой весь проект — не более чем ветряная мельница Дон Кихота…
Это что же?
Профессор Шахматов только рассмеялся:
Opera omnia или selecta illustrissimmi vir К. R. [14]. Мой юный друг, это и есть сердцевина, без которой весь проект — только пустая иллюзия. Этот том, а лучше два тома — рычаг, на котором поднимется все. Без собрания сочинений великого князя мы не получим деньги на Пушкина с Лермонтовым. Думаете, стал бы Его Императорское Высочество великий князь Константин так печься об издании русских классиков, если бы не надеялся занять свое место в
их рядах? Однако, — заключил он, — грандиозность замысла такую жертву оправдывает.
Я с сомнением покачал головой. Понравится ли это великому князю?
Шахматов оглядел меня с критической усмешкой:
А вы что же, полагали, что можно осуществить проект, не включив в него великого князя. Да вы мечтатель, мой друг. Такие проекты требуют реалистического подхода.
Он усилил иронию:
Все собрание должен увенчивать том с историколи- тературным очерком, который великий князь поручил написать мне. Чувствуете теперь, откуда дует ветер?
Я лихорадочно думал. Отступать было поздно. Профессор Шахматов с его историей литературы — это еще куда ни шло, он был великий ученый. Но два тома К. Р. в серии классиков? Ведь нас тогда высмеют!
К нам не отнесутся серьезно, если мы обойдемся без нелюбимых левых писателей, возразил я, на что профессор Шахматов деловито заметил, что их издательство может допечатать на свой страх и риск; и вообще, плох тот издатель, который обходится без таких допусков в своих расчетах.
Только прикиньте, сколько понадобится таких дополнительных томов. Некрасов — один том. Салтыков-Щедрин — два тома. Считаете, маловато? Возможно, но зачем у нас предусмотрены дополнительные тома? Островский и весь русский театр — скажем, три тома. Опять мало? Всего, стало быть, шесть несколько щекотливых томов, о которых нам следует промолчать, а уж издатель потом в праве поступить как ему будет угодно.
А новейшая проза?
Ну, вы ведь не можете всерьез рассчитывать, что на социалистов вроде Горького и Андреева удастся выбить хоть рубль? Что? Чехов? Ну, да. Итак, что у нас там было? Шесть дополнительных томов? Скажем, десять. Но это предел. Издатель может их учитывать, но мы пока не скажем о них ни слова. Вы согласны?
Я раздумывал. Я ведь вообще хотел сначала связаться с Мюллером, но я почему-то был уверен, что он на это пойдет. Профессор задумчиво изучал меня:
Или вам мешает моя история литературы в конце?
Я заверил его, что, напротив, такой том составит особую привлекательность издания. Меня смущают только два тома сочинений великого князя.
Вы такого невысокого о нем мнения?
Отнюдь. Я просто думаю, что если мы заключим серию классиков великим князем, то могут подумать…
А разве это помешает делу?
Нет, не помешает. Но пойдут разговоры.
Шахматов с легкой иронией:
Ну, тогда мы найдем именитого литературоведа, который напишет панегирик и прославит в нем труды великого князя.
Двумя днями позже в зале академии в присутствии многих профессоров и академиков мне пришлось еще раз читать свой перевод «Руслана и Людмилы», а затем избранные места из перевода «Полтавы». Затем прочел доклад профессор Шахматов. И последовало что-то вроде голосования. Оно выяснило, что ни у кого не было возражений, чтобы субсидировать серийное издание русских классиков на немецком языке в пятидесяти томах, которое должно выйти в моих переводах и под редакцией профессора Шахматова. Открытым остался только вопрос о том, должно ли финансирование осуществляться непосредственно от академии или через Общество любителей российской словесности. Насколько помню, на обсуждении поприсутствовал и профессор Ольденбург, ученый секретарь академии. Во всяком случае, имя его позже в связи с этим делом упоминалось. Профессору Шахматову было поручено принять этот план к исполнению.
Вечером я был один.
На Невском проспекте, в большом здании на втором этаже помещался знаменитый ресторан Палкина. Он отличался тем, что располагал огромным, размером с небольшой зал, балконом, выдвинутым метров на пять-шесть над тротуаром. С этого балкона открывался чудесный вид на весь Невский проспект.
В конце июня в Петербурге стоят белые ночи, во время которых никогда не бывает темно. Когда я устроился за столиком на балконе, солнце как раз закатывалось за горизонт: с запада надвигался светлый розовый шелк сумерек, подобно тонкому, осиянному дуновению. Я взял с собой книгу — пятый выпуск альманаха «Северные цветы», который Брюсов возобновил после перерыва в несколько лет. Мне так не терпелось полистать его. Но я не прочел ни строчки. Вид оживленного Невского светлой ночью был слишком большим искушением.
Поскольку я полагал, что заслужил лукуллово пиршество, то заказал к закускам восьмую часть графина водки. Но меня занимала не только вечерняя суета на Невском; не давали скучать и мысли о самом себе.
Под лобстер я пил чудесное шабли. Воздух был мягок. Будущее рисовалось мне в розовом свете. Благосклонный ко мне старший кельнер рекомендовал мне к птице взять шамбертен. Да, все устраивается как нельзя лучше. После смерти отца и болезни мамы были тяжелые времена, но теперь они, кажется, миновали.
С востока дул немного прохладный, но все еще мягкий ветер. Я восседал, переполненный счастьем, в компании самых радужных мыслей. Петербургские друзья мои уже разъехались по своим загородным пристанищам. Восемь дней я был наедине со своими делами и своими партнерами. И, похоже, достиг всего, чего желал.
К обжигающему мороженому — елей шампанского. «Рёдерер», сухое. Тротуары меж тем обезлюдели, но по проезжей части Невского по-прежнему мчались автомобили и лихачи с павлиньими перьями в шапках на своих орловских рысаках с их цокотом, похожим на кастаньеты.
Да, да, конечно, мокко, а что к нему? Бенедиктин, зеленый шартрез, пер керман — один из самых благовонных и экзотических французских ликеров.
Было все еще светло, когда я в два часа ночи медленно брел по Невскому проспекту к своей гостинице.
На следующий день, вечером, я стоял у открытого окна вагона рижского скорого поезда на станции Луга, разглядывая дачников, разгуливавших по платформе и в свою очередь разглядывавших пассажиров. Как вдруг женский голос:
Иоанн Иоаннович!
Актриса из Петербурга.
Что вы делаете в Луге, Марья Семеновна?
У нас здесь летом гастроли.
Сбежалась вся труппа, обнимались, кокетничали. Изящная курносая блондинка с чудесным цветом лица и красивыми глазами была мне еще не знакома.
Как, вы еще не знаете нашу товарку? Осенью мы будем гастролировать с новой пьесой Андреева в Митаве. Закажите нам комнаты. Позвольте представить: Марья Михайловна Астафьева.
Через десять минут поезд тронулся дальше.
Лето протекало спокойно. Мама, конечно, должна была еще соблюдать осторожность и нуждалась в покое. Собственная моя работа не спорилась. «Гроза» Островского, правда, вышла, но без малейшего