продажу эмбрионального материала, нарочно беременея и специально идя на аборт с целью деньжат срубить по-легкому.
Идея мне понравилась своей смелостью и незамутненностью моральными предрассудками. Почувствовав интерес, мой собеседник начал с жаром обрисовывать великолепные перспективы, его глаза горели:
— Через двадцать лет люди перестанут умирать от старости! Мы наладим конвейер омоложения!
Со времени нашей беседы прошло ровно двадцать лет. Мой собеседник умер. А бессмертие нам обещают опять через двадцать лет. Это как с нефтью, исчерпание запасов которой «через 30 лет» нам обещают вот уже тридцать лет…
Забыл сказать — эти самые универсальные, неспециализированные клетки называют стволовыми. Именно тогда и начался тот самый «стволовой бум», который мы сегодня наблюдаем вокруг. Бессмертия на этой ниве человечество так и не достигло. Но кое-какие успехи есть. Например, вы можете прочесть, что достигнуты прекрасные результаты лечения последствий инфаркта. После инфаркта часть тканей сердца отмирает. Это плохо и неинтеллигентно. А вот если обколоть омертвевшую зону стволовыми клетками, сердце восстановится буквально «в ноль», то есть как будто и не было никакого инфаркта. В целом весьма впечатляюще, хотя и очень далеко не только от бессмертия, но даже и от широкой практики.
Так вот, друзья мои, когда я двадцать лет назад общался с тем посетителем редакции и бриллиантовый дым бессмертия мерцал по углам редакционной каморки, я познакомился с другом того энтузиаста — геронтологом Валерием Мамаевым. Просто мне перед публикацией нужно было проконсультироваться с серьезным ученым насчет фантастических перспектив идеи. Мамаев оказался большим поклонником свободно-радикальной теории старения и возлагал большие надежды в борьбе со старением на антиоксиданты. Мы уже говорили про свободные радикалы, которые нас губят, и антиоксиданты, которые нас спасут; тогда эта теория тоже еще только-только пробивалась к общественному вниманию.
И вот прошло, как я уже сказал, двадцать лет. Поклонник клеточно-стволового бессмертия, приходивший в редакцию, давно почил в бозе. «Наверное, умер и Мамаев, — подумал я. — Ведь и он тогда был уже отнюдь не молод!» Решил, однако, позвонить, проверить. И с радостью убедился — жив курилка! Значит, надо встретиться.
Надо выяснить, куда ушла наука за эти двадцать лет. И вообще…
Передо мной стояла сама история геронтологии. Валерий Борисович Мамаев, который пятьдесят лет, то есть со студенческой скамьи, занимается сохранением человеческого тела в живой нетленности. Который наблюдал науку геронтологию от самого ее зарождения и видел, откуда она проклюнулась. А проклюнулась она из физики. И по сию пору самые уважаемые наши геронтологи почти сплошь сидят в Институте химической физики. А где же им еще сидеть? На биофаке, что ли? Жизнь надо изучать от самых ее основ! То есть от физики.
Ленинский проспект в Москве — средоточие всего физического. Тут столько хороших физических институтов, что хочется снять шляпу с головы и убрать имя Ленина с проспекта — чтобы дать ему новое имя, например, Ландау. А что? Проспект Ландау. Звучит!..
Мы с Мамаевым передвигались в сторону Института химической физики имени Семенова, и он рассказывал: вон там один корпус, здесь другой, там циклотрон, а мы посидим в библиотеке, потому что меня в лабораторию без допуска не пустят: по старой советской памяти институт этот — один из самых секретных в стране.
— Здесь делали бомбу, работали над ракетным топливом… Ой, да много чего! Нам запрещалось по выходе из института даже называть вещества, с которыми мы работаем, ибо враг не дремлет! И вокруг близко строить дома запрещалось, чтобы враг из соседнего окошка не подсмотрел, в какую пробирку мы что доливаем.
… Я люблю посещать старые научные здания — с их характерным запахом, мраморными балюстрадами, скрипучим желтым паркетом и остатками имперской роскоши. Былое величие чувствовалось и в Институте химфизики, ныне безлюдном и тихом. Именно здесь работал физик Чибрикин, о котором я писал в книге «Кризисы в истории цивилизации», — человек, исследовавший влияние солнечных циклов на земную жизнь.
Мы прошли в пустой читальный зал и сели за парты — это были самые настоящие парты, за которыми длинными зимними вечерами, когда за окном тихо падает оранжевый снег, подсвеченный уличными фонарями, так хорошо, наверное, почитать научную книжку в мечтах о диссертации.
— Это великий институт, — сказал Мамаев, оглядывая золотую пыль науки, незримо лежащую на всем вокруг. — Тут много корпусов. Все великие ученики великих учителей строили свои корпуса. Я сам ходил на воскресники и субботники — строить 11-й корпус и 12-й. Как раз там сейчас находится Институт биохимической физики имени Эммануэля, отделившийся от Химфизики. Я хорошо знал и Семенова, и Эммануэля. Я общался с Энгельгардтом, имя которого носит сейчас Институт молекулярной биологии. Вообще все, кого я знал, теперь уже — «имени». Я и Бучаченко знаю, ученика Эммануэля. Он еще жив, но, глядишь, и его именем потом что-нибудь назовут…
— Люди-институты…
— Да… И у нас тут такая штука, что сотрудники вместе с комнатами, где они сидят, переходят из лаборатории в лабораторию и из института в институт. Так что во всех корпусах — слоеный пирог: лаборатории из разных институтов. Моя лаборатория принадлежит институту Эммануэля, хотя физически находится в корпусе института Семенова.
— А каким образом такая вроде бы биологическая штука, как геронтология, оказалась в институте со словом «физика» на табличке?
— Так уж вышло. Это история. История страны и история науки. Семенов учился у Иоффе. И Капица тоже учился у Иоффе. После революции Семенов остался в России, а Капица уехал в Англию и стал работать у Резерфорда, занимаясь, как тогда говорили, высокоэнергетической физикой. Видимо, самые прозорливые догадывались, что на этом знании можно сделать что-то очень мощное. Да и направление было интересным, туда пошли многие умные головы. А Капица был лидером в этом направлении. Ему построили лабораторию, на открытие которой приезжал премьер-министр Англии. Тут институты открывают — премьер-министр ничего не знает, а там на открытие всего лишь лаборатории приехал. Понимали люди значение умных голов!.. Так вот, Семенов уговаривал своего друга Капицу приехать в Россию. Уговорил. Тот приехал, а обратно его Сталин не выпустил. Посадил в золотую клетку. Капицу решили кинуть на «бомбу», но он был строптив, написал Иосифу Виссарионовичу докладную, что не может работать с Берией, и его от бомбы отстранили. Но не посадили… Пришлось работать другим. Семеновские сотрудники — Харитон и Зельдович применили весь теоретический аппарат семеновского обсчета цепных химических реакций для расчета цепных реакций в бомбе… Так, что-то я сбился с мысли. К чему это я?.. Да к тому, что замечательных людей, достойных Нобелевской премии, в этих стенах работало много. Вот взять Оловникова. Он, в отличие от Семенова, нобелевку не получил, хотя на нее и выдвигался…
…Тут я опять должен кое-что пояснить читателю. Алексей Оловников — редкий тип ученого. Он биолог, но при этом теоретик. Мы привыкли, что теоретики есть в физике. Теоретик в физике — дело обычное. А вот в биологии… В биологии теоретиков — раз, два и обчелся. Теоретикам ведь хорошо там, где много математики. Вот чистые математики — все теоретики. И в физике очень много математики, поскольку это точная наука. А биология в этом смысле не совсем наука. Поэтому теоретику в биологии зацепиться не за что. Оттого и редок теоретик в биологии. Будучи именно таким редким видом, Оловников теоретизировал, то есть думал о старении клеток при помощи своей могучей головы. И выдумал из нее механизм старения клеток. Сейчас я попробую вам объяснить его придумку, а вы, наблюдая за ходом рассуждения, поймете, чем отличается физик-теоретик, покрывающий листки бумаги формулами, от теоретика в биологии.
Всем гражданам нынче известно, что наследственная информация записана в ДНК — очень длинной, двойной спиралеобразной молекуле. Эти молекулы могут удваиваться при делении клетки. Как это происходит? Да очень просто! К концу двойной пружинки ДНК, пыхтя, подъезжает специальный хитрый агрегат, молекулярная машинка под названием полимераза. И начинает резать молекулу ДНК вдоль — примерно также, как замочек, разделяющий пополам две части застежки-молнии — на две одиночные линии. Тут же из окружающего раствора к зубчикам-молекулам каждой одиночной нитки нашей «молнии» подплывают комплементарные молекулы и присоединяются, дополняя одиночную нитку до двойной.