— Ну ты, заткнись! — кричит Лисицын.
— В записке об арестовании написано одно, а на самом-то деле было совсем другое. Просто наше батальонное начальство побоялось лишний шум поднимать. У них ведь отчётность, а её портить нельзя.
— Да что он натворил? — спрашивает Бурханов.
— Ничего я не творил! Заткнитесь вы все!
Косов продолжает:
— И рассказывать не хочется. Тошно. И что особенно обидно, ребята: мы ведь с ним вместе призывались, из одного района мы с ним. Его деревня от моей — где-то в двадцати километрах находится. И служим в одном взводе. — Приходя в состояние крайнего волнения, Косов говорит: — И национальность у нас одна — я чуваш, и он чуваш! И ведь люди, глядя на него, могут подумать, что и весь наш народ такой же! А ведь мы, чуваши, совсем не такие! — Поворачивается к Лисицыну и с ненавистью добавляет: — А тебя, мудака, всё равно когда-нибудь повесят за одно место. Нарвёшься ты когда-нибудь на таких людей!
— Не нарвусь!
В камере наступает тягостное молчание. Полуботок долго и пристально изучает мерзкую мордочку, усмехается каким-то своим мыслям, а потом и говорит:
— А что, ребята, давайте-ка мы эту сексуальную крысу назначим старшим по камере? — поочерёдно оглядывает всех присутствующих.
— Идея хорошая! — соглашается Косов.
— Так его, гада! — кричит Бурханов.
— Правильно! — подаёт голос Аркадьев.
— В общем-то можно, — говорит Кац.
А Принцев ничего не говорит — вроде бы как обиделся даже.
Остаётся Злотников. Что скажет он? Все взоры обращены к нему.
— Нет, — говорит он наконец своё слово.
— Почему — нет? — спрашивает Полуботок.
— Старшим по камере останется пограничник. Пусть этот придурок и отдувается за всех, а Лисицына я вам в обиду не дам. Поняли все?
Двор гарнизонного госпиталя.
Зелёный микроавтобус с красным крестом на боку, врачи в белых халатах и в военных брюках — курят, стоя на крыльце. Губари чистят снег теперь уже здесь. Они устали, но работать-то надо — проклятого снега выпало чересчур много, и кто-то же должен его убирать…
Какой-то военный склад.
Губари носят тяжести…
Двор гауптвахты. Вечер.
Несколько арестантов без шинелей, без шапок и без ремней топчутся возле туалета в ожидании своей очереди. Часовой, который вывел их, — тоже без шинели, но в шапке и при карабине, не говоря уже о ремне. Он стоит несколько в стороне и тихо болтает с другим караульщиком — тем, который в шинели и стережёт деревянный грибок с надписью «ТУЛУП».
Кто-то выходит из кабинок туалета, кто-то заходит в них, не закрывая за собою дверей, кто-то бормочет: «Ну вот, скоро спать будем…» Один из стоящих в ожидании своей очереди советует сидящему: «Давай вылазь уже. Не можешь срать — не мучай жопу!» А кто-то с наслаждением смотрит на этот весенний мир и на свободу там, за забором; теплом и уютом светятся окна и окошки родной гауптвахты, и окна окрестных домов — тоже. А вон, кстати, и та самая девушка, что сегодня утром уходила на работу; сейчас она возвращается — поднимается по лестнице, и застеклённая веранда вспыхивает ярким светом, и солдаты видят силуэт девушки за занавескою, и всё кажется прекрасным, невообразимо прекрасным.
— Наконец-то весна пришла! — громко говорит кто-то.
И светятся домашним теплом и покоем окна жилых домов с гардинами, люстрами и с голубыми огоньками телевизоров; и откуда-то доносится музыка; а здесь, на гауптвахте, ласково поблёскивает гильза, которая висит возле такой доброй и отзывчивой надписи: «ТУЛУП»…
И вдруг в эту идиллическую картину мирного быта простых советских губарей вторгается нечто чуждое и инородное — часовой открывает калитку, и патруль втаскивает упирающегося сверхсрочника с погонами старшего сержанта и с мордой, вместо обыкновенного человеческого лица. Причём Мордатый, продолжая мысль, начатую, видимо, где-то вдалеке от гауптвахты, сразу же ставит всех в известность о том, что
Пьяную тушу проталкивают дальше, но она упирается, брыкается, а затем хватает в свои объятья столб с надписью «ТУЛУП» и, продолжая знаменитую «Песню о тревожной молодости», делает следующую заявочку:
Его толкают, пихают, отрывают, но он продолжает прерванный концерт и героически хватается и держится за столб своими мощными ручищами.
Надпись «ТУЛУП», между тем, заметно перекашивается и остаётся в таком положении вплоть до самого конца нашего повествования, а, может быть, и дольше.
Но вот к Мордатому подходит Злотников и делает нечто, мягко выражаясь, не входящее в обязанности арестованных, содержащихся на гауптвахте: без малейшего усилия он отрывает Мордатого от столба, заводит ему руки за спину и хорошим пинком посылает вперёд, по направлению к двери гауптвахты. Совершив перелёт, Мордатый падает мордой вниз и лежит без движений и без звуков. Один погон у него почти оторвался и болтается на ниточке, шапка слетела с головы. Солдаты из патруля относятся к полученной незаконной помощи с явным одобрением. Они подхватывают Мордатого и уносят на гауптвахту.
Камера номер семь. Ночь.
Арестанты спят, а откуда-то из глубины здания доносятся дикие стенания Мордатого:
— Откройте! Отоприте!..
Арестанты шевелятся, просыпаются.
— Ну не даёт спать, — шепчет Полуботок. — Не даёт.
— Вот же дурак, — бормочет Косов.
Другие камеры гауптвахты.
То там, то здесь просыпаются губари. Некоторые встают со своих «постелей» и кричат в глазки своих дверей:
— Эй, ты там! Паскуда! Заткнись, падла!
— Заглохни!..