Лаурентис, бывалый оркестровый волк, оберегал шефа от плохих новостей и по своей инициативе никогда ими не делился.
Неприятность оказалась необычного свойства. Повод был забавным и даже анекдотичным.
Но сначала напомню одну из примет концертного житья-бытья в славное советское время, когда скрипачи, пианисты и другие солдаты идеологического фронта мужественно несли культуру в народ. Народ же вяло сопротивлялся, и бывало, что залы — увы! — оставались незаполненными. Опытные администраторы, для которых дурное настроение артиста при виде пустых стульев — недопустимое уязвление достоинства, звонили в воинскую часть. Немедленно прибывало подразделение — строем, правда, без автоматов, котелков и боезапаса. Это были, возможно, самые передовые воины, но, скорее, наоборот — командиры отправляли в филармонию самых провинившихся, потому что всем известно: спать сидя крайне неудобно. Зал заполнялся до отказа. Это вносило в атмосферу концерта некий новый аромат (поднималось ли при этом настроение артистов — вопрос другой)...
Так вот, изредка и в нашем, вполне успешном концертном зале случалось какое-то число непроданных билетов. И тогда директор отправлял их (по символичной цене) — нет, не в воинскую часть, а в... синагогу Оттуда билеты распространялись в еврейской общине, и, как вы понимаете, результативность этой акции была не ниже, а, может быть, даже выше, чем давал советский опыт с привлечением вооруженных сил.
Но оказалось, что в городе не одна синагога, а две, причем, как вы правильно догадались, конкурирующие. Доподлинно неизвестно, какие теологические нюансы разделяли прихожан, да это и не важно, потому что и те, и другие глубже и искреннее всего веровали в ежемесячную социальную помощь. Для нашей истории важно другое: та, другая синагога льготные билеты не получала, и прихожане были лишены возможности почти даром посидеть в концертном зале — в костюме, который в последний раз надевался на прощальном ужине при выезде из СССР. Поскольку же заповеди советовали не желать осла и жены ближнего своего, но, в целом, не отменяли чувство ревности, прихожане пошли испытанным в прошлой жизни путем: обратились в «вышестоящие органы».
Тут уместно заметить, что городские власти в этих краях ко всему относятся предельно серьезно и вмешиваются в коллизии, гораздо более мелкие, чем жалоба синагоги на симфонический оркестр. И власти рассудили: версия, подозревающая директора оркестра, массивного арийца, в симпатиях к одному из разветвлений иудаизма, безусловно, отпадает. Стало быть, либо коррупция, либо, в лучшем случае, ее мягкая форма — «амиго-афера», то есть предпочтение без достаточных формальных оснований, или, проще говоря, приятельская услуга с обоюдной выгодой!
Бедный Лаурентис каким-то образом от суровых властей отбился, обе синагоги стали получать дешевые билеты в равных количествах, а мне было смешно... А потом стало грустно.
Если бы тому офицеру СС, который в дни Бабьего Яра стащил моих бабку и деда с чердака и вывез расстреливать, кто-нибудь сказал, что пройдет не так уж много лет и внучек этих громко молящихся стариков будет в самом сердце Германии повелевать немецким оркестром, а он, офицер, еще живой, с ненадежными коленками и слезящимися глазами, будет покупать абонемент на концерты этого самого внучка — в третьем ряду, чтобы лучше слышать, а нераскупленными билетами будут угощать синагогу, он бы расчувствовался и, наверное, отпустил бы моих бабушку и деда домой.
35.
Рассвет запаздывает. На часах — без пяти пять, но в городе полумрак. У входа в дешевый бар гогочут два молодых турка — приземистые, с преждевременными животиками и густо набриолиненными, иссиня черными волосами. С ними — волейбольного роста проститутка, красивая немка, натуральная блондинка с голубыми пьяными глазами.
На исходе ночи в городе удивительная акустика — можно переговариваться через квартал. Квадратные равнодушные дома гулко отражают возгласы, визги и хохот интернационального трио; мне их не обойти: я спешу к первому автобусу, который умчит меня в аэропорт. Ускорив шаг, я прошу группу расступиться.
«Хеллоу, герр Кофман!» — глубоким контральто приветствует меня проститутка и приветливо машет рукой, пока я не сворачиваю за угол.
Искусство овладевает массами. Масса турок, между тем, овладевает немками.
36.
— Мсье Лилиенталь, как вы относитесь к идее маэстро пропустить 3-ю часть, то есть оставить симфонию без скерцо ?
— По мне, Гурский, скорее бы все закончилось. Я уже с трудом держу валторну, а она, как вы знаете, самый важный инструмент в оркестре...
— А вы, герр Арнштамм?
— Знаете, господин Гурский, я нахожу эту идею наивной и даже опасной. Эти эсесовцы, черт их возьми, слишком хорошо разбираются в музыке. Все может плохо закончиться.
— А вы думаете, все может закончиться хорошо?
— Не хочу об этом думать. Не хочу сойти с ума. Если надо будет умереть, я хочу уйти в полном сознании, чтобы мысленно попрощаться с детьми... Но, с другой стороны, вы правы: играть «Веселое собрание крестьян» для наших палачей — это, как бы сказать...
— Почему вы сказали «вы правы»? Я ничего не утверждал, а лишь поинтересовался вашим мнением.
— Да-да, конечно... Кроме того, я думаю, что скерцо у нас не получится. В нашем положении...
— Ну, а вы, мсье Лилиенталь, вы все-таки имеете свое мнение или нет?
— Я не помню, о чем вы меня спросили... И вообще, прекратите меня допрашивать!
— Я спросил: как вы относитесь к идее маэстро пропустить скерцо?
— А как вы, Гурский, относитесь к тому, что вас называют стукачом?
— Герр профессор Арнштамм, вы слышали, что было сказано? После освобождения я немедленно обращусь в суд и попрошу вас засвидетельствовать дословно... Сегодня 14 апреля, половина восьмого.
— Мы предстанем перед судом вместе. И раньше, чем ты думаешь, ничтожество!
— Господа, прошу вас, успокойтесь... Нам нечего делить. Вот идет маэстро, мы спокойно все обсудим...
— Друзья мои, я изменил свое решение. Мы не станем пропускать скерцо! Мы сыграем его так, как никто из вас его не играл, и никто из этих животных его не слышал! Только что привезли небольшую партию — человек двести, из Голландии. Есть новости: Красная Армия в трехстах километрах. Дело двух-трех недель, мои любимые!
37.
Красные глазки, пышные рыжие усы и треугольные уши этого контролера я вижу всегда, когда идет дождь. Это самодовольное чудовище возникло в вагоне, когда я, уютно полулежа в кресле, расслаблено наблюдал, как обильный дождь хлещет по окнам экспресса. На табло светилась увлекательная цифра 304 км/ч, и я тщетно пытался вспомнить школьную формулу, по какой можно вычислить угол скольжения дождевых капель по оконному стеклу.
— Гутен морген! Ваш билет, пожалуйста!
— Будьте добры, — отвечая улыбкой на улыбку, я протянул бумажный квадратик, щедро усеянный