— Русский!
— В каком смысле?
— В том смысле, что ваш царь-батюшка, его императорское величество Николай II был немец!
— То есть?
— Немец стопроцентный. Ну, не стопроцентный, одна сто двадцать восьмая русской крови в нем была. И все — слышите? — все российские императоры были немцы! Последний русский был Петр I — и на том конец!
Член исполкома поставил бокал на стол и застыл. А я, рассвирепев (честно говоря, без всякой серьезной причины), сел на любимого конька, и остановить меня было невозможно.
— Значит, так, запоминайте: император Петр III был сыном Анны Петровны, дочери Петра I и Екатерины — то есть, наполовину немки. А батюшкой его был герцог Карл-Фридрих Гольштейн-Готторский. И звали вашего Петра III простым русским именем Карл-Петер-Ульрих, и был он уже на 3/4 немец. Это понятно? И от него пошло-поехало. Женился он на стопроцентной немке Софье-Фредерике-Августе Анхальт-Цербстской, которую ваше казацкое воинство знает как Екатерину Вторую, а также Великую. Повторяю: Софья-Фредерика-Августа Анхальт-Цербстская! Цербс-тска-я! И сын их Павел I был уже немцем на 7/8. Это понятно? И, поскольку все последующие императоры женились исключительно на немецких принцессах — пересчитать или вы мне, серьезному человеку, верите? — следовательно, все цари были немцами. Ладно, перечислю: Павел I женился на принцессе Вюртембургской, Александр I (в нем уже 1/16 русской крови) — на принцессе прусской Шарлотте, и так далее... Так что, господин Христофоров, Россией, по которой вы так тоскуете, и которая мало-мальски двигалась к светлому капиталистическому будущему, мудро и рачительно руководили немцы. Немцы и немки! Герры и фрау! Ура, казачество! Шашки наголо!
Мой собеседник ошеломленно молчал. Губы его шевелились: он не то молился, не то повторял корявые имена немецких принцесс.
28.
Становится прохладно, хотя солнце еще не село — оно зависло над стрельчатой кромкой дальнего леса, будто раздумывая, нырнуть ли за горизонт, оставив нас с господином Андервельтом одних в бескрайнем, источающем медово-лимонный запах, поле.
Под ногами — пружинистость едва протоптанной тропинки. Мы больше молчим, изумленные, как написал бы настоящий писатель, молчаливым величием природы.
Скамейка возникает как раз в тот момент, когда ноги начинают чувствовать помимо величия природы ее необъятность. Аккуратная, недавно подкрашенная, поставленная на безупречно ровную плиту из прессованного ракушечника, скамейка посреди поля, на едва заметной тропинке — что это?
— Как это может быть? — спрашиваю я у спутника.
— Мы любим свою страну, — говорит господин Андервельт.
Меня почему-то задевает и сам ответ, и будничная интонация, с которой произнесены совсем не будничные слова. Но еще более неуютно как раз оттого, что это меня задевает.
— Кстати, можно я буду откровенным? — Андервельт тихо и беззлобно чему-то смеется. — Почему вы, русские, так любите говорить о любви к Родине? Никто — ни мы, немцы, ни испанцы, ни американцы, ни японцы, ни австралийцы или африканцы, — никто столько не извещает мир о любви к своей родине. Об этом беспрестанно пишут ваши писатели, в этом клянутся ваши политики, вы не можете без Родины жить, «ах, меня через две недели невыносимо тянет домой, я не представляю, как можно без Родины...» — и так далее, в разных вариантах. Может показаться, что вам больше нечего и некого любить!
— Но, господин Андервельт, что в этом плохого? — я скорее промямлил, нежели возразил.
И тут моего спутника прорвало.
— Это от вашей любви к Родине она превратилась в огромную мусорную свалку? От этой беспримерной любви у вас вонючие лестницы и загаженные туалеты, а по улицам бродят стаи беспризорных собак, которые не умирают лишь потому, что их подкармливают беспризорные дети? Это от бьющего через край патриотизма ваши мужчины часами толкутся у пивных ларьков, прежде чем явиться, шатаясь, к своим женам? Это от любви к Родине вы, русские, уничтожили своих лучших мужчин и женщин?
Тут я попытался напомнить, что я, в общем-то, не совсем чтобы и русский, и к России имею косвенное касание, хотя и в моей гордой и независимой Украине, как, кстати, и в Германии, тоже не все благоухает, и что в последний раз слова о любви к Родине я произнес вслух при приеме в комсомол... Но тут солнце опрокинулось в черный лес. Из ближнего яра, куда оно, впрочем, и не заглядывало, повеяло сыростью, и мы отправились назад по едва распознаваемой полевой тропинке, и еще о чем-то переговаривались, хотя больше молчали.
29.
Накинув на плечи светло-голубой тонкошерстный свитер и утонув в плетеном кресле на открытой террасе своего дома, господин Андервельт стал похожим на Ханса Христиана Андерсена, Ивана Александровича Гончарова, а также на члена Политбюро Николая Михайловича Шверника. И стал более благодушным.
— Вы обиделись на меня за «любовь к Родине»? Не обижайтесь. Согласитесь, что эта любовь сродни любви к женщине: чем больше кричишь о ней на перекрестках и площадях, тем меньше в нее верится, да и женщине от такой любви мало радости...
Господин Андервельт продолжил свой монолог естественно и без нажима, будто и не было получасовой паузы, когда мы шли, каждый при своих мыслях, по полю, ставшему вмиг прохладным, и в мире воцарилась тишина, какая бывает при заходе солнца или перед грозой. Эту тишину не нарушил даже неправдоподобно низко летящий самолет, неожиданно возникший над нами. В полном молчании, включив прожектора, он зорко нацелился на видимую только ему посадочную полосу укрытого за пологим холмом аэродрома.
— Но, знаете ли, наша, чисто немецкая любовь к Родине, которая начинается с любви к своей клумбе под окном, сыграла с нами злую шутку. Вы наблюдали, как немцы обхаживают свои клумбы?
— Я видел результат.
— Вот-вот, вы не обнаружите там ни соринки, цветы стоят лепесток к лепестку, как на рекламной картинке, все сорняки выдернуты, будто их и не бывало не только здесь, но и в ботаническом атласе. Вот на этой идеалистической любви к чистоте своей клумбы, своего хутора, своего города, своей нации эти негодяи и сыграли. Объявив евреев сорняками нации, нацисты попали в точку.
— Кто сорняки — Бруно Вальтер, Фейхтвангер, Эйнштейн?
— Конечно! Сорняки бывают красивыми, и чем ярче они цветут, тем легче их обнаружить. Они будто сами просятся под нож! Нацисты задели нерв, который заставляет едва созревших девушек, вместо того, чтобы целоваться со своими мальчиками, маршировать при свете луны и с оргиастической пеной на губах клясться в любви к фюреру. Этот больной нерв превращает провинциального школьного учителя в изверга, который стреляет в затылок ребенка на глазах матери или насилует мать на глазах ребенка... Мы, немцы, тихие обыватели, интроверты и идеалисты, сжигали на площадях горы книг, как сжигают по весне сухие листья, оскверняющие наши безупречные клумбы....
Господин Андервельт отпил глоток кофе, легко — неожиданно легко для своих лет — поднялся с кресла и включил фонарь, осветивший сад: весь в орешнике и уходящих в темноту кустах дикой ежевики.
— А где же ваша клумба, господин Андервельт? — спросил я после паузы.
— Мой отец погиб где-то под Новгородом. Там есть молодежный клуб «Поиск», мы переписываемся — я все еще надеюсь найти его могилу, если она, конечно, существует. Вряд ли, сами понимаете... Если найду — посажу у себя цветы. Вот здесь, посмотрите — хорошее место для клумбы: солнце до заката и орешник