кошками, мокрым железом, откуда-то доносилось воробьиное чириканье, краешек низкого облака был подсвечен лучами солнца, а потом оно и само проглянуло ртутным пятаком сквозь пелены небесного тумана…
Раз в десять дней позволялось взять в библиотеке несколько книг. В числе сокамерников было несколько немцев, членов компартии. Один из них согласился заниматься с ним немецким. Шегаев обзавелся словарем, принялся с дотошностью исследовать законы грамматики, практиковаться…
Но все равно времени оставалось слишком много. Время представало здесь в виде неистребимой субстанции. Вязкое, густое — можно было резать его ножом, грызть зубами. По углам сводчатой камеры в плотном воздухе, c натугой вмещавшем запахи пота, табачного дыма, немытых тел и параши, светились четыре желтые лампочки. Окна закрыты железными «намордниками». Вонь, теснота, неумолчный гул голосов. С
Чтобы не сойти с ума, нужно было куда-то деваться. Требовалась какая-то лазейка, нора, в которую можно ускользнуть, оставив снаружи трясину нескончаемого времени.
Шегаев закрывал глаза.
Сначала он старался вытеснить из сознания все сколько-нибудь связные мысли, все отражения сиюминутности. Рассудок очищался настолько, что каждое некстати мелькнувшее соображение, каждая мелкая мыслишка, прежде неразличимая в обычной чехарде и мельтешении, отчетливо виднелась на успокоившейся глади. Можно было творить, вызывая картины неведомых вселенных. Звучные слова запомнившейся ему легенды тамплиеров намекали на возможность познания… даже обещали его!.. «Мир желтых солнц» — говорила легенда, и он погружался в этот мир, зримо вообразив его себе.
Наплывала тьма, полная жизни и вечности. Нескончаемый, огромный, бесконечный мир желтых солнц был всего лишь песчинкой в мироздании. Эта песчинка существовала наравне с мириадами иных песчинок, иных вселенных и космосов. Бесконечные пространства, их разделявшие, были обозримы в силу бесчисленности вселенных. Лепясь друг к другу, песчинки слагали ступени Золотой лестницы. Лестница вела к престолу Бога Великого, Бога Неизреченного! — так говорила легенда…
Казалось, он уплывал из камеры, растворялся в мироздании, как растворился бы в море кусок рафинада. Зрение не могло помочь, но представления существовали помимо зрения. В сознании возникали картины миров, столь же непреложные, сколь и переменчивые. Космос менялся космосом, и в каждом следующем обитали иные насельцы: люди, Леги, Арлеги, Араны, Отблески, Нирваны и Нирваниды, духи Инициативы, духи Силы, духи Познания, духи Гармонии, духи Света и, наконец, Эоны. И все эти обширные миры были всего лишь светильниками на лестнице, вздымавшейся к трону Великого и Неизреченного Бога!..
— И вот еще интересно: утверждается, что число измерений каждого следующего космоса равно квадрату предыдущего, — говорил Илья Миронович. — То есть если принять наш мир за четырехмерный (три измерения пространства и одно времени), то космос Легов имеет четыре в квадрате, то есть шестнадцать измерений, космос Арлегов — шестнадцать в квадрате, то есть двести пятьдесят шесть, космос Аранов — шестьдесят пять тысяч пятьсот тридцать пять… и так далее по тому же закону: но разве это загадочно?
Игумнов посмеивался, обескураженно разводя руками.
— При всей благосклонности к чужим выдумкам никогда не поверю, что мир и в самом деле устроен так, как говорит о нем легенда тамплиеров. Не потому, что все это совершенно нелепо с точки зрения доказательной базы. А потому что в этом случае он был бы вычисляем! Всякий, у кого достаточно времени, бумаги и чернил, способен — в пределе, разумеется, — просчитать все ступени этой их Золотой лестницы и достичь, в качестве приза, самого престола Бога Великого и Неизреченного! Возвести в квадрат, чтобы получить следующее значение, — что может быть проще этого ряда? Числа невообразимой величины — это тоже всего лишь числа, и если мы знаем закон, по которому их получать, если мы знаем алгоритм — мы знаем всё! Вот если бы сочинители этих легенд сказали, что количества измерений соотносятся по закону золотого сечения, я бы призадумался…
Игумнов взмахивал рукой, и уже ничто не мешало представить, что он стоит у доски, а пальцы, которыми дергает бороду, испачканы мелом.
— Если большее относится к меньшему, как целое к большему, тогда, милый вы мой, нам и в самом деле придется поломать голову над устройством Мироздания. Поскольку это отношение выражается числом иррациональным и представляет собой непериодическую дробь!
Игумнов клал воображаемый Шегаевым мел и отрясал руки.
— Конечно, в человеческом сознании велико стремление к рациональному. Нельзя жить, если не веришь в рациональность законов жизни. Протягивая руку за хлебом, ты предполагаешь, что возьмешь именно хлеб, а не камень и не лягушку. В сущности, всякий раз, приступая к тому или иному практическому действию, ты проверяешь свою гипотезу о рациональности мира. Если в руке и в самом деле оказывается ломоть хлеба, твоя гипотеза верна, а если лягушка — нет… Но, жуя хлеб, не следует забывать, что иррациональность окружает нас точно так же, как и рациональность. Плотник, сколотивший перила на веранде, просто не отдает себе отчета в том, что если высота этих перил — аршин и расстояние между двумя балясинами — тоже аршин, то он только что своими руками присобачил совершенно иррациональную укосину, длина которой, как это ни чудовищно, равна квадратному корню из двух и не может быть выражена конечной дробью!
Убежденный в своей невиновности проходит примерно такую же эволюцию сознания, что и смертельно больной, знающий о неизбежном и относительно скором конце. Начальный страх и подавленность, вызванные ошеломительной неожиданностью того, что с ним случилось, сменяются возмущением. Это возмущение некуда выплеснуть, никто не хочет вникать в совершенно разумные аргументы, подтверждающие несправедливость того, что происходит. Остается лишь кипеть наедине с самим собой, без устали — и без надежды на внятный ответ — спрашивая все одно и то же: но почему же именно я?! почему именно меня?..
Время идет, а ничто не меняется. Следователь, проведя два бестолковых допроса, забыл о нем. Может быть, его имя случайно вычеркнули? Может быть, о нем на самом деле никто не помнит? Неделя тянется за неделей, переполненная камера живет своей безумной жизнью, кого-то уводят на время, кого-то навсегда, вместо них появляются новички, каждый — со своей повестью, своим рассказом о несправедливостях, о невероятных вывихах здравого смысла, о нестерпимых обидах судьбы…
Возмущение гаснет. На смену возмущению неизбежно приходит смирение.
Два раза ему разрешали свидание. Капа исхудала, большие синие глаза смотрели на него с жалостью, с растерянностью, с укором, с любовью. У него стоял комок в горле. Если бы не надзиратель, если бы не тюрьма, он бы упал перед ней на колени, попросил прощения за все… Пятнадцать минут они смотрели друг на друга. Их разделяли две сетчатые преграды. Между ними, в проходе, переминался надсмотрщик. Капа принесла большую передачу. Принесла и фотографическую карточку, на которой была снята вместе с сыном. Карточку топтун выхватил, подозрительно рассмотрел и тычком вернул ей. Цепенея под его сверлящим взглядом, Капа все же сказала, что нашла Яниса Бауде, что Янис по-прежнему служит… (замялась и сглотнула окончание — «в органах»), что он был возмущен, когда узнал о произошедшем, обещал обязательно помочь, разобраться. И что ей очень трудно одной, и что Кирюша тоже любит его и ждет, и она уверена — все будет хорошо, и если он ни в чем не виноват, его скоро отпустят.
— Ведь ни в чем? — немо, одними глазами, спросила она от дверей.
— Ни в чем, — так же немо поклялся Шегаев. — Ни в чем, родная!..
Время, время… вязкое, неживое.
Шорох бумаги. Табачный дым.
— Что вам известно о планах свержения власти?