взаимопонимания и общих надежд.

Как сказать об этом?.. Эх, ведь было уже что-то похожее: он писал, как Ольга полюбила в немецком лагере военнопленного Марата Хачканяна… но ту рукопись украли, и теперь уж не прочитать. Те слова потерялись.

Это непросто — пережить чужое чувство. Думать, думать… напрягать ленивое, косное воображение… разогревать, как застывший асфальт… раздувать искру… Точно: так раздувают костер — до головокружения, до стеклистого предобморока, когда вдруг разъезжается перспектива и мир предстает в очертаниях неслыханной прежде геометрии… Но от костра поднялся на ноги, в испуге потряс головой — и отогнал морок. А здесь, наоборот, еще круче раскачивать лодчонку, кренить с борта на борт… и вдруг захолынет: уже плывешь в сиреневой мгле иной реальности, иных существований!.. Не хватает дыхания, рвет грудь, красно в глазах — и вот выныриваешь с колотящимся сердцем, с пересохшими губами, с душой, сведенной судорогой чужого волнения, отчаяния, надежды…

Как живет человек в неволе? Томит его беспрестанная тупая боль: и не день, не два, а из месяца в месяц, из года в год. Болит у него, болит! и думает он только о своем несчастье, а ничего другого ни почувствовать, ни увидеть не может: вокруг бесцветный туман, непроглядная пелена безнадежности.

Но и у невольника перед глазами может появиться волшебное стекло: тот, кто попал в его фокус, преображается, будто выхваченный из мрака ярким лучом.

Увлечение — это и есть увеличение. Вчера смотрел невооруженным глазом, и тот, на кого смотрел, был мелкий, как все — не углядишь толком, не рассмотришь; ничем из других не выделялся. Но возникла чудная линза, и вот, оказывается, каждая его улыбка — особенная, каждый жест — необычен, каждый взгляд — удивителен: в его существе присутствует нечто такое, без чего трудно жить!.. Не нужна ни помощь его, ни услуга, ни деньги: он нужен сам — весь, целиком!.. И когда он есть — все хорошо, а когда нет — все плохо…

Как вообразить их жизнь, как рассказать о ней?..

Что касается последствий восстания, то, конечно, Шегаев осторожно расспрашивал, тайком интересовался. Узнавал кое-что — по крупицам, от разных людей: одни из них питались, как и он сам, слухами, другие — из самых отдаленных — до поры до времени являлись непосредственными участниками мятежа, а откололись и дезертировали под самый конец, незадолго до гибели отряда.

Да, именно так; но откуда тогда эта ломкость звуков, света, линий? Откуда странное перемещение плоскостей и цвета, какое бывает только в бреду? Откуда эта лиса на снегу, тоскливо глядящая вслед обозу?

Вообще, откуда это знание — пусть смутное, разымчивое, будто марево над раскаленным асфальтом, в котором обочина течет и струится, и каждый камень, каждый стебель дрожит и плавится, — но все же именно знание, а не догадка! — знание, которым Игорь Иванович, несомненно, обладал?

И как об этом писать?..

Более или менее понятна лишь самая грубая канва событий.

* * *

Пилы были — самый цимес: ленинградские. Новье, со склада сельпо в Усть-Лыже.

Эту он сразу взял себе и, как время нашлось, развел — будто чувствовал, что пригодится.

Полотно позванивало, с каждым проходом все глубже вгрызаясь в мертвеющий ствол. Опилки быстро желтили снег.

— Хорош, — кивнул Захар напарнику, когда пропил сантиметра на три ушел за середину.

Высвободили полотно, и он взял топор.

Мерзлое дерево звенело, крякало, стреляло пахучей щепой. Мороз давно отступил, было жарко, но руки просили работы еще и еще — и в какую-то секунду ему представилось, что он строит дом: большой новый дом, в котором жить да жить!..

? Лес в верховьях реки Малый Тереховей, в ста семидесяти пяти километрах от селения Усть- Лыжа, 1 февраля 1942 г.

Это, должно быть, от недосыпа. На самом деле о доме и речи не было.

Снова за пилу — с другой стороны от проруба.

— Хорош. Давай.

Навалились, нажали.

Неохватная в комле ель дрогнула всем телом, стряхнув с верхушки снег точно таким движением, каким, бывает, человек рывком головы забрасывает волосы со лба назад; и стала падать, все громче шурша ветвями по воздуху, — пока не ахнула, грянувшись через глубокий снег на мерзлую землю, вкрест с уже поваленной лиственницей.

— Есть, — сказал Марк.

Переваливаясь в глубоком снегу, Захар прошагал к соседнему дереву: постучал зачем-то обухом по стволу, стал отаптывать, уже прикидывая, как пойдет дело, уже воображая, с какой стороны въестся пила, как заиграет топор… то есть прозревая скорое будущее, в котором и эта лесина шатнется и упадет.

Валить деревья — это была простая работа, не требовавшая ни отваги, ни злости, ни решимости, ни лютого бессердечия, ни даже большого ума — только азбучных навыков, только знания простых, немудреных секретов этого дела. Но эта простая работа оказывалась больше и важнее всего того, что происходило в последние дни: отодвигала, заслоняла собой. В ней было больше жизни, больше радости.

Полотно пело, сыпучие ледяные опилки летели на такой же сыпучий ледяной снег, выкрашенный ртутным светом затуманившегося неба. В сравнении с ней, с простой и понятной работой, даже недавно произошедшее представлялось каким-то нерезким, неотчетливым, как будто даже самые последние события за недолгий срок успели подернуться временем и пригаснуть. Конечно, случившееся было неизбежно. Кони измотались до крайности. Сани шли чередой, и тяжелее всего приходилось первой лошади, вынужденной идти по брюхо в снегу, каждым шагом раздвигая его тяжелую враждебную массу, отнимавшую не только силы, но и тепло. Часто менялись, давая роздых и ставя в передовые другую, отдохнувшую, и все равно настала минута, когда она повалилась сначала на колени, а потом и вовсе легла, вытянув шею будто в попытке схватить что-то оскаленными желтыми зубами. Захар хорошо понимал, что это значит, и не удивился, когда Марк беспомощно оглянулся (именно эта беспомощность резанула Захара, а вовсе не лошадь: что лошадь! лошадь дело наживное!) и пошагал по пояс в снегу, по-медвежьи кренясь и размахивая руками. Тугой звук выстрела стряс немного снега с ближайшей елочки. Кажется, никто не произнес ни слова, и еще три громких и резких револьверных хлопка прозвучали как-то мимо памяти — так минует ее, едва задев, все непреложное, что в любом случае нельзя отменить или хотя бы отстрочить.

Да и та узкая просека, хоть и заваленная снегом, а все же позволившая оторваться от пеших преследователей километра на два, тоже кончилась, уперевшись в стену нетронутого леса.

Понятное дело, что за ними не просто так идут. С той минуты, как обнаружили, поспешили гонцы, полетели быстрые радиоволны: здесь они! сюда!.. Разойтись по одному, рассеяться, потеряться в чаще и в конце концов ускользнуть — конечно, такая мысль имела право на существование. Но, к сожалению, она не выдерживала испытания даже самой поверхностной критикой. Все вокруг пришло в злое движение, вся Печора под ружьем, на всех хоть сколько-нибудь проходимых маршрутах выставлены заслоны… И если в конце концов выйдешь к одному из них живым — вся чекистская чехарда по-новой и та же пуля в конце?

Нет уж.

Трупы четырех обессилевших, ни на что уже не годных лошадей, сделавших для людей все, что они могли сделать, остались лежать в оглоблях невыпряженными; люди — семеро — отошли от саней на десяток шагов и принялись за дело.

Дрогнула первая верхушка… медленно, а потом все быстрее… грянулась.

Нет, они, конечно, никакой не дом строили, а, задыхаясь от натуги и спешки, валили деревья вкруговую, громоздили друг на друга, стремясь сделать за отпущенный срок как можно больше. Величина этого срока определялось тем, как споро шагает по их следу рота ВОХР. Человек сто. Понятное дело, идут они медленно. Во-первых, боятся нарваться на засаду. Во-вторых, силы у них тоже на исходе… Зато на их стороне — время.

И шло дело, шло: звенели пилы, стучали топоры, трещала, ломаясь, древесина. Уже сейчас засека

Вы читаете Предатель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату