— На Усть-Лыже.
— На Усть-Лыже… Так… Дай последние листы, что там у нас… Ага… Так, значит… Бой двух взводов с бандгруппой, выделившейся из основного ядра банды… настучал?… состоялся в ста пятнадцати километрах от Усть-Лыжи в ночь на тридцать первое января. В результате бандгруппа в составе пяти человек была ликвидирована. Убито четыре бандита и один взят живым. Вторая выделившаяся бандгруппа в составе пяти человек была взята в плен на сто сорок пятом километре по реке Лыжа. В пути следования по приказанию командира оперативной группы Карячина повстанцы Глоков, Шариков и Никитин были расстреляны по мотивам, как объясняет Карячин, что их трудно было всех доставить в Усть-Усу… Погоди-ка.
Губарь замолчал и сморщился.
— Что? — спросил Карячин.
— Что значит — трудно доставить? Как-то конкретней надо.
— Ну как… можно написать: по причине отсутствия транспорта.
— Гм, транспорта… тоже глупость.
В печке стрельнуло полено.
— А при попытке к бегству? — спросил Карячин.
— Вот, — удовлетворенно кивнул Губарь, воздев указательный палец. — Видишь, голова-то варит у тебя. А все дураком прикидываешься… Что настучал? — обратился он к арестанту.
— Последнее — «как объясняет Карячин», — сказал Шегаев.
— Ага. Тогда, значит, так стучи: как объясняет Карячин, при попытке к бегству… Есть?.. Остальные двое, Беймурзаев и Жеребцов, доставлены живыми… Так… Третья, основная, группа руководящего состава банды во главе с Рекуниным в количестве семи человек была настигнута вечером первого февраля по следам в лесу в верховьях реки Малый Тереховей (приток реки Лыжа), в ста семидесяти пяти километрах от селения Усть-Лыжа, окружена и после двадцатитрехчасового боя в восемнадцать часов второго февраля также уничтожена. Убито пять бандитов. Два бандита во время нашей атаки, видя безнадежное положение, застрелились. Потери с нашей стороны при этом — двое ранены, убит оперуполномоченный сержант Госбезопасности Карпий П. М.
Машинка замолкла.
— Карпий? — глухо переспросил Шегаев. — Гражданин начальник, вы сказали — Карпий?
Губарь повернул голову и с тяжелым недовольством взглянул на арестанта…
Бронников сунул рукопись назад под кушетку (нацарапав перед тем несколько важных строк на обороте листа) и только успел снова погрузиться в перипетии «Ада», как зазвонил телефон.
Он вздрогнул и с сомнением посмотрел на аппарат. Иногда ведь бывает: взорвется, даст бешеную трель!.. вторую!.. прямо разрывает его!.. да и скиснет. Почему? Потому что, положим, решил человек насчет какой-нибудь мелочи осведомиться: отчего, например, в его квартире ни с того ни с сего горячая вода пропала. Или кто так бешено сверлит стены и стучит на третьем, что ли, этаже? — у него уже посуда с полок валится. Наберет, подождет три гудка — да и плюнет, потому что и прежде понимал, что его трезвон ничего не переменит: воду водоканальщики отключили, когда включат, тогда и хорошо, а на третьем этаже ремонт начался, так что ж — не ремонтировать квартир, если он такой нервный?
Телефон не умолкал.
— Алло.
— Герман Алексеевич? — спросил невидимый собеседник.
— Я, — ответил Бронников. — Слушаю.
— Семен Семеныч беспокоит… помните?
Бронников окаменел. Холод хлынул по спине, потому что тогда (сколько прошло? неужели два года?) все точно так же: сидел в дежурке, чайник сипел, закипая… разве только что за книжка в руках, уже не вспомнить; а во всем остальном — чистой воды дежавю!
— Алло! — повторил Семен Семеныч.
Он хотел ответить: да-да! как же не помнить! разумеется!
Но воспоминания почти уж двухлетней давности — задержание, экспертиза, Бутырки, Монастыревская психушка — с такой силой сжали горло, что смог только нелепо крякнуть.
— Алло! — удивленно повторил Семен Семеныч. — Герман Алексеевич, вы слышите?
И, похоже, постучал телефонной трубкой по чему-то твердому: думал, вероятно, что мембрана барахлит.
Пастыри
День был теплый, пасмурный, окраина Петровского парка негромко рокотала в ожидании шквала. Не успел свернуть за угол, как он и налетел.
Ветер гнал по Верхней Масловке труху, трамвайные билеты, обертки от мороженого, густой запах мокрого листа, сбитого ночным ливнем; деревья плескали и кланялись вокруг разномастных деревянных домишек в два этажа с давным-давно почернелыми наличниками (в этом — пивная, а в том — сберкасса); пегая собака с вислыми ушами, недовольно встряхивая башкой при особо сильных порывах, бежала, скрупулезно вынюхивая что-то между рельсов двадцать седьмого маршрута; а сам трамвай телепался следом, позванивая, из тутошней глуши в глушь совсем уж небывалую — куда-то аж, не приведи Господи, в Тимирязевскую академию, в Михалково — в места, одно упоминание которых у всякого москвича вызывает оторопь возможной туда заброшенности…
Первые капли глухо застучали по железу карнизов, но он уже нажал кнопку звонка справа от запертой двери парадного и стоял теперь, дожидаясь; громадина дома хмуровато нависала над головой — тяжелый, серый, конструктивистского извода, с небывало большими окнами.
Всякий раз, приезжая сюда, Артем не мог пересилить невольных вздохов и мечтаний насчет того, как было бы здорово, коли мастерская завелась бы и у него. Именно здесь, на Масловке, в глуши… благодать!..
Успел лишь кратко вздохнуть, глядя в мутное стекло. Там, в тумане и бликах неяркой лампочки, тень подъездной охранницы плавно взмывала из-за стола, неслышно шлепала по четырем ступенькам… вот уже и присунула морщинистый глаз.
— К кому?
— Двадцать вторая, Кириллов Матвей Михайлович, — шумнул Артем, машинально подергивая ручку.
Щеколда лязгнула, дверь подалась, сразу повалил изнутри запах целого дома художников: струганое дерево, олифа, затхлость кладовок, аромат чего-то жареного. Где-то что-то постукивает, где-то труба водопроводная запела и смолкла, вот еще бац! — неожиданность: голос канарейки. Но в целом тихо.
— Здрасти, — бросил он, взбегая. — Спасибо.
Кирилловская была на шестом, и, пока лифт тащил его на верхотуру, мягко, будто пульмановский вагон, постукивая на каких-то стыках, он вслушивался в потаенные звуки тутошней жизни. Эх, мастерские!..
— А! — Кириллов раскрыл дверь, отступая внутрь дымного куба комнаты. — Заходи!
Невеликий пес мягким шаром пыхтел у ног, суетясь и внюхиваясь; поскольку в косматой шерсти не различалось ни лап, ни морды, ни хвоста, прозвание он имел соответствующее — «Шапка джигита».
— Ну что? Остатние денечки? — спросил Кириллов и вдруг заголосил дребезжащим козлетоном: