встали. Ну, и предложили купцам — за десятину До Киева доводим. Тем деваться некуда. Да, десятину берем с товара. Сам цену называй, сам плати. Сперва, было дело, пытались лукавить, за шелк назначали, как за холстину. Так мы тогда у них весь товар скупали по этой цене. О, как. А еще, как цену назовут, мы у них того-сего с той же пошлины и купим. Так что не только шербет — и одежа теперь не посконная, и сбруя да оружие в золоте!
— Стало быть, вы их грабите, да еще за это деньгу берете, так? — Илья уловил самую суть.
— А-а-а, — осекся Алеша.
— Умные вы — куда деваться, — покачал головой Муромец. — Небось ты, Самсонушка, измыслил? Всегда способный был...
— Почему сразу я? — сник Самсон. — Мы вместе с Дюком. Он говорил, в Дании давно уж так.
— А в Дании тоже вои пошлину берут или все же конунг датский?
— Ты, Илья Иванович, говорил бы уж прямо. От тебя хочу услышать, без догадок своих, куда ты нас звать явился. — Добрыня кинул в рот инжир, взял с блюда другой.
— Скажу, — спокойно ответил Илья. — Я явился звать русских богатырей на защиту Киева и всей земли Русской.
— Понятно, — кивнул Добрыня, наливая себе вина. — Стало быть, на помощь князю Владимиру.
— Да при чем здесь князь-то? — вскипел было Муромец и вдруг увидел глаза Добрыни.
Нет, не показалось ему тогда — пусты и тусклы были очи Змееборца.
— Ну что же. Я сказал, зачем приехал. А уж вы, будьте ласковы, дайте ответ. Времени у меня мало, Калин через день-два встанет под Киевом.
— Ответ... — Никитич покачал кубок, глядя, как играет темное, почти черное в сумраке шатра вино. — Ну, так вот тебе мой ответ, Илья Иванович. Я не пойду. И те, кто меня атаманом выбрали, — тоже. Хватит, навоевались. Думаешь, мы не знали без тебя о Калине? И знали, и говорили промеж собой. И решили, что нам до этого дела нет. Хочешь, мужей на площадь соберу? Они тебе то же самое скажут.
— Не надо. Если уж мне братнему слову не верить — то и жить незачем. Уговаривать не стану — я не отрок, вы не девки, вижу, решение ваше твердо. Но хоть скажите мне, богатыри русские, почему? Я, не вы, сидел в погребе глубоком, почему ж я обиды не держу, а вы Руси в помощи отказываете?
Богатыри мялись, лишь Добрыня спокойно допил вино и все так же тускло посмотрел на Илью.
— А я и отвечу. Посмотри на это на все, Илья, — он обвел рукой палатку. — А помнишь ли, как на попоне спали, плащом укрывшись, седло в головах? Как тюрю неделями хлебали? Как воевали и здесь, и на ляшской стороне, и в Югре, и в Чуди[29]? А ради чего, Илья Иванович?
— Чтобы на Руси спокойно было, — ответил Муромец.
— На Руси спокойно, — тихо повторил Добрыня. — Ну а что тебе, или мне, или Михайле за дело до Руси?
— Ну, так ты же русский?
— Я богатырь, — недобро рассмеялся Добрыня. — Тридцать лет я служил Руси, князю, Киеву. И другие служили. И вои по Рубежу. А что выслужили-то? Ладно, я роду богатого, у меня земли, села. А тебя хоть чем-нибудь пожаловали? Ну, вот состаришься ты, на коня сесть не сможешь, куда тогда? Думаешь, кто вспомнит о тебе? Никто, Илья Иванович. Да и ты ведь не помнишь тех, кто до тебя на Рубеже стоял!
— Не о том говоришь, брат, — глухо перебил Никитича Алеша. — Что мне села, земли, золото? Я перекати-поле, ни семьи, ни дома, мечом себе на вороге надуваню так, что попона на Серке бархатная будет, а подковы — вызолоченные. Мне другое душу палит.
Алеша в первый раз с начала разговора посмотрел в глаза Илье, и злой огонь был в его очах.
— А палит мне душу вот что, Илья Иванович. Хоть и защищаем мы землю Русскую, хоть и собираем дань для Владимира, корим ему языки неверные, а все равно, для него мы — мухи, ниже купцов да бояр толстых! За столом сидим ниже какого-нибудь Твердяты али гостя новгородского, мед нам в третью очередь несут. Помнишь Сухмана, брат? Ведь не выдержало ретивое, один против толпы пошел да и голову сложил. А Владимир что? Посмеялся разве что. Когда мы в Киеве, нам еще для виду хоть какой да почет, а как уедем, князь да бояре хвастают, что у Руси воев — хоть грязи мости! А за Владимиром и прочие. Ты не знаешь, сватался я десять лет назад к одной. Веришь ли, ради нее все забросил, ни на одну юбку не посмотрел бы. Другую бы умыкнул или соблазном свел, а тут свататься пошел. В ноги пал, обещал непотребства свои забыть, пуще ока стеречь. А мне что ответили? Ты-де человек воинский, ни кола ни двора, сегодня за княжьим столом ешь, а завтра в опале. Что за радость с того, что ты на Рубеже торчишь, а домой через месяц наезжаешь? И ведь ладно бы отец и мать, это она мне так ответила. В корчмах с нас втридорога дерут — вы-де, голь степная, себе еще награбите. На торгу ломят туда же, тебе-де торговаться невместно. Сами напьются — ножами режутся, по утрам по десятку покойников с улицы вытаскивают, а ты кому зубы выбьешь — ахти, опять богатыри буянят! Ну, сшиб ты тогда маковки с церкви, ну, поорал про князя. Ты же не печенегов на Русь навел! Сами спьяна город через раз палят — и ничего а тут — уймите буяна! Да когда конец на конец на кулачки выходит, больше покалеченных, чем если ты напьешься...
— А и еще скажу, — глухо продолжил Добрыня. — Как Ловчанин с Василисой[30] мечами друг друга зарубили, чтобы со мной да с Никитой не дратися, дал Владимир слово свое княжеское — никогда боле одного богатыря на другого не натравливать. Никогда за русским богатырем русского богатыря на дурное не посылать! Мне он тогда сказал — иди-де, позови Илью Ивановича, он поди обиделся, уж я с ним помирюсь. А тебя в погреб бросили. И что получается — Добрыня брата в поруб привел!
— Как мы с Заставы отъехали, — тихо сказал Самсон. — Он, говорят, похвалялся: на них-де свет клином не сошелся, у меня серебра подвалы ломятся, надо будет, еще найму. Ну, таки пусть нанимает еще, кого найдет!
— Варяги тогда и снялись, — добавил Михайло. — Сказали — нечего тут делать, конунг своих мужей не ценит, значит, нельзя тут оставаться.
— То Владимир, а то — Русь, — горячо сказал Илья. — А простой люд? Бояре-то по селам на север сбегут, а мужику что делать? Неужто так оставим? Не вступимся?
— А что, простой люд за нас хоть раз вступился? — с нехорошей усмешкой ответил Алеша. — Когда Владимир подати поднял — чуть замятия не началась, со всех концов с дубьем бежали, на дружину бросались! А как вои отъезжать стали, кто-нибудь спохватился? Когда тебя в погреб бросили — или кто ко дворцу Владимира пришел тебя на волю требовать?
— Ну, так им от меня немало доставалось, можно понять...
— Да брось ты, Илья Иванович, — зло рассмеялся Самсон. — Таки доставалось — два забора обрушишь, три руки выставишь. А что ты на Рубеже годами стоял — это так, само собой, что ли?
— А может, и само собой, — Илья не знал, что еще сказать. — Мы же богатыри. Это же не просто так...
— А мне вот надоело, что само собой, — Добрыня отломил кусок шербета. — Я Настасью по полгода не видел, матушка седая — а я все на Рубеже. Сын без меня растет...
— Так что ж ты здесь тогда сидишь, а не дома, с матерью, да женой, да сыном?
— А тебе что до того? — Никитич искоса посмотрел на брата и словно невзначай откинул левую руку к мечу.
— Да вы что! — вскочил Алеша. — Илья Иванович, а ну брось это! Добрыня, Христом Богом прошу! Ну, хочешь — на колени встану? Вы что, братья?
Никто и никогда не мог понять, как могут ладить два таких разных человека, как Добрыня и Алеша, но не было среди богатырей дружбы крепче. Многое прощал младшему старший. Иные думали, что уж после обмана со свадьбой дружбе конец. Тогда Владимир отправил Добрыню переписать Югру да обложить данью. Год не было Змееборца, а как пошел второй, явился в Киев хмурый Попович и привез Владимиру заржавленный шлем Добрыни. Сказал, что нашел кости богатыря где-то далеко у Камня[31], схоронил, а сам поспешил в Киев. У Настасьи тогда первая седина в волосах заблестела, а Офимью Александровну горе выбелило до конца и согнуло уже навсегда. А Попович бил челом Владимиру, чтобы отдал тот вдову любимого брата Добрыни за него, Алешу, потому как никто сильнее его вдову не любит и не защитит. Ильи тогда в Киеве не было, поэтому Владимир, абы потешиться, дал согласие и назначил свадьбу через неделю вопреки обычаям божеским и человеческим. Услышав черные вести, Илья