— Почему?

— Да потому, что вы вырвали отдельное звено из цепи событий, и всё звучит не так, как должно.

— А как должно? — ласково спросил Солин, поигрывая карандашом.

Я чувствовал, что к горлу подступают не те слова, мозг же вообще пытался приостановить объяснения; очевидно, ему явно что-то мешало сосредоточиться. Действовали на нервы и ехидная улыбка Солина, и это спокойное поигрывание карандашом, и его вопрос, в котором явно прозвучала издевка. Он меня передернул, точнее, поддел, повторив это нелепое словечко 'должно': как бы то ни было, а я не то чтобы потерял над собой контроль, но вдруг поддался нахлынувшему на меня чувству отчаяния, общей растерянности, отчего я сорвался на визгливые интонации, за которые стыдно было потом:

— Вы хотите обвинить меня. Хотите подвести под статью. Не выйдет. Понимаете, не выйдет! Я рисковал жизнью. Пытался помочь следствию, а об этом в протоколе ни слова.

— Значит, вы отказываетесь подписать протокол?

— Решительно отказываюсь.

— Хорошо, — сказал спокойно Солин. — Я напишу, что вы от подписи отказались.

— Пишите.

— Кроме того, я вынужден вас задержать на трое суток.

— Я буду жаловаться. Не знаю, по какой статье судят за беззаконие, но думаю, такая статья есть.

Солин вскочил. Глаза его зажглись. Он лихорадочно стал переставлять на столе предметы.

— Я бы на вашем месте поосторожнее выражался.

— А вы не говорите ерунды!

Не знаю, чем бы закончились наши пререкания, если бы не телефонный звонок.

Солин слушал внимательно. И мне был слышен голос его начальника, как ни старался прижимать он телефонную трубку к своему уху. Солин это знал и этого знания не скрывал. Улыбаясь в мою сторону, он говорил:

— Хорошо, раз есть какие-то соображения. — Солин положил трубку и спокойно произнес: — Все очень просто — вы свободны. Вас ждет Петров в следственном отделе.

Я постучал в соседнюю дверь. Петров вышел из-за стола.

— Дело осложнилось тем, что Змеевой умер в больнице. Так звали человека, в которого вы выстрелили.

Я присел. В горле у меня как-то разом пересохло. Ощущение вины и нависшей кары было столь сильным, что я в растерянности только и смог сказать:

— Как же так?!

Что означал этот вопрос, Петров, по всей вероятности, не понял.

— Можно сказать вам правду?

— Конечно, — не задумываясь, ответил я.

— Но сначала вопрос. Вы считаете себя жестоким или добрым человеком?

— Я? Жестоким? — Слово 'жестокость' никак не укладывалось в моем сознании применительно к себе. В последние годы я много читал о жестокости и доброте, много размышлял о гуманизме подлинном и мнимом, и жестокость, как социальное явление, в моем представлении чаще всего ассоциировалась либо с диким невежеством, где современный неандерталец ломит и крушит все вокруг себя, либо с различными формами европеизированного садизма, способном проявиться и в прямом издевательстве над человеком, и в утонченных формах преследования человека, надругательства над его душой, если можно так сказать.

Я знал, каким заурядным образом возникала жестокость в людских сердцах. Например, в детстве обижали родители и сверстники, а обиженные дети накапливали отрицательный потенциал эмоций, злобности. Потом они вымещали свои обиды на животных: душили насекомых, вешали кошек, мучили собак. А затем весь этот негативный опыт давал о себе знать во взрослой жизни.

Применительно к себе я этого всего почти не допускал. В детстве, хотя оно и было трудным, мне перепало немало тепла и моя суровая мама внушила мне следующее: 'Всегда делай людям добро — это выгодно'. Такой вот исповедывала она житейский принцип.

Позднее я возмущался столь меркантильным подходом и был поражен, когда подобную мысль встретил у Федора Михайловича Достоевского.

И сейчас я жил с этой мыслью. Где-то внутри всегда таилась какая-то суеверная, но прекрасная надежда на то, что сделанное человеку добро всегда к тебе возвращается удвоенным благом. И если ты уж допустил жестокость, то и ее надо искупить добром, надо смыть черное пятно с души, — так учил мой отец. И я поверил, я принял такую философию.

И когда я возобновил свои встречи с Поповым, то понял, что его толкование талантливости или трансцендентности связано с культом свободы, любви, добра, красоты. Эти ценности человек обязан защищать чего бы это ему ни стоило: позора, унижения и даже смерти. Мне казалось, что я готов к такой защите.

Я знал, что феномен вспышки таланта основан на пробуждении добрых чувств. Твори добро — и у тебя будет все!

Надо сказать, что и Анна Дмитриевна мне высказывала подобные мысли, от ее слов у меня теплело на душе, и так хотелось ей в чем-то помочь, я до сих пор ощущал себя ее должником.

Поэтому, когда Петров вдруг заговорил о моей жестокости, я не стал резко сопротивляться наговору: он точно во мне что-то новое открыл. Будто сказал мне: 'А ты загляни в себя. Посмотри, сколько грязи в тебе. Пора бы и почистить свое нутро'.

— Что же вы молчите? — улыбнулся Петров.

— Валерий Павлович, — впервые я назвал его по имени-отчеству, — это не простой вопрос. Наверное, все считают себя добрыми людьми. Я тоже не являлся исключением из правил.

— А теперь?

— А теперь не знаю, — честно признался я. — Со мною что-то происходит. Непонятное что-то. — Я не мог выразить своего состояния словами, что-то меня сильно мучило, что-то просто пугало.

— Вас что-то смущает? — поинтересовался у меня Петров и будто в точку попал. — А хотите я скажу вам, что затруднительно для вас в этом вопросе?

Я поднял глаза и увидел его просветленное лицо. Снова я ощутил холодную глубину его на самом деле добрых глаз. Именно доброту излучали его глаза. Будто они принадлежали человеку мягкому и доброму от природы, но поставленному в условия которые заставляют его проявлять жестокость. Мне даже показалось, что в его лице отразилось некое мученичество, и все из-за того, что он не в состоянии разрешить внутри себя противоречие между собственной природной добротой и той социальной необходимостью проявлять суровость, как требует того иной раз правосудие.

Я понял, что он, сильный и уверенный в себе, понимает мое состояние лучше, чем я сам. Я весь погрузился в собственное отчаяние, растерялся вконец, потому что не в состоянии разобраться во всем, что стряслось со мной. Иногда появлялись совсем бредовые мысли: 'Господи, какая несусветная чушь происходит! Эти следователи, прокуратура, убийства, ружье 'Зауэр' шестнадцатого калибра, какое это все имеет отношение ко мне? Существовала ли реальность с живой Анной Дмитриевной, ее сестрой, всеми этими Шуриками и Зинками? Как я попал, каким образом втянулся в эту канитель? Да не просто попал, а едва не совершил преступление. Стоп! А может быть, совершил? Все говорят, что совершил. И Петров так думает. Потому и смотрит на меня с такой пронзительной пристальностью'.

— Вы все-таки меня обвиняете? — спросил я совсем тихо, точно пытаясь вызвать жалость к себе.

— Во всяком случае не оправдываю, — ответил Петров, — и не оправдываю по совершенно другим причинам. Понимаете, вы мне, как следователю, здорово помогли. Вы действительно подвергли себя опасности, и я ценю ваше мужество. Но вместе с тем я, как юрист, не могу не отметить и правоту Солина, который в настоящее время обвиняет вас в преступлении.

— В чем же оно? — в десятый раз вопрошал я.

— В превышении…

— Ничего я не превышал. Я не стрелял в человека. Я стрелял в темноту. И это видел Лукас. Я не

Вы читаете Подозреваемый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату