обороны. Ишь, умник нашелся! По людям, как по воробьям! Из дробовика! Надо же такое придумать… чучело гороховое!
Я ушам своим не верил. Я едва в живых остался, а этот барбос меня еще и обвиняет. Но почему-то не было сил возразить Данилову. Язык точно прирос к гортани.
— Что за глупости здесь творятся! — закричал я неожиданно сорвавшимся голосом. — На его участке разбой — а он орет на пострадавших!
Петров нахмурил брови:
— Успокойтесь, товарищ Теплов. Мне сказали, что у парня, которого вы ранили, мать при смерти.
Данилов махнул рукой в мою сторону и ушел с милиционером к машине.
Петров молчал.
Снова я наткнулся на его пристальный взгляд, и снова почувствовал себя одиноким и покинутым всеми.
— А вы знаете, эта штука теперь совсем по-другому смотрится, — сказал вдруг Петров, рассматривая мой холст. — Появилось что-то тревожное, беспокойное. Эти фигуры женщин потрясают. И охряные пятна так неожиданны. Давно закончили?
Я смотрел на следователя с любопытством и одновременно с неприязнью.
— Вы мне, господин Петров, зубы не заговаривайте! Думаю, что вам сейчас на руку обвинить меня во всем. Иначе, как оправдать эту вашу просьбу не покидать Черные Грязи!
— Вот вы как! Напрасно, напрасно, — тихо сказал Петров. — Мы вам всячески хотели помочь и поэтому призывали к мужеству и выдержке. Обстоятельства складываются так, что многие нити преступления каким-то образом связаны с вами.
— Со мной?! — меня едва кондрашка не хватила.
— Да, с вами, — хладнокровно подтвердил следователь. — Хотите доказать обратное? Помогите, и я это сделаю.
Петров ушел.
Я остался один. Теперь мне не хотелось думать ни о своем отчаянном положении, ни о работе, ни о каком-либо способе успокоения. Хотелось одного — во что бы то ни стало распутать весь этот клубок нелепостей, раскопать, отчего заурядная поначалу житейская ситуация обернулась вдруг для людей гибелью и теперь тем же угрожала мне.
Превышение пределов обороны
Иногда я думал: за что мне такое наказание? Куда забросила меня судьба? Почему я оказался в чужом мне мире? Но потом я, общаясь с разными людьми, понимал, что многие живут не так, как хотели бы, делают не то, к чему стремились в юности, любят не тех, о ком мечтали, предавая свой талант и самих себя, не ведая, по каким причинам. События подобно урагану вдруг подхватывали нас и несли песчинкой в знакомые края, швыряли наземь — и не было от этой суровой жизни пощады.
Вот и сейчас, вместо того чтобы разрабатывать кучу сюжетов под общим названием '12 блаженств', я жду следователя Солина из прокуратуры. Под влиянием переживаний мои живописные сюжеты начали видоизменяться, точно я становился совсем другим человеком. Мне вдруг стало ужасно жалко и мать, и Жанну, и Лукаса, и парня, которого я нечаянно пристрелил. Какие-то противоречивые чувства одолевали мое сердце, мою душу, рождая во мне апокалипсические настроения. С набросков скорбно взирали на меня измученные лица моих живописных героев. Один из этюдов я назвал 'Радость мученичества'. И нарисовал самого себя, прикованного к водопроводным трубам. Другой этюд изображал Долинина с красотками без волос, а на третьем я хотел нарисовать Кащея в окружении своих приближенных: эдакая 'Тайная вечеря'.
Солина из прокуратуры я уже видел. Это был довольно молодой человек. Впрочем, он принадлежал к разряду тех людей, возраст которых определить всегда трудно. Он был тонок в талии, широкоплеч, походка смахивала на боксерскую, а одет точь-в-точь, как одеваются служащие дипкорпуса — каждая деталь костюма, галстука (узел, расцветка) четко продуманы: все неброско и вместе с тем примечательно. О его жизненном опыте, выдержке и воле свидетельствовали лишь усталые бесцветные глаза, глубоко спрятанные под тяжелыми веками на неприметном лице. Он сразу дал мне понять, что его интересует прежде всего процессуальная сторона дела, а всякие там чувства, догадки, переживания, интуитивные домыслы — все это надо отбросить.
Он также дал мне понять, что ситуация крайне сложна, что я так или иначе совершил преступление. Я довольно легко освоил ход его рассуждений: если один человек, это я, стрелял в другого человека, а в стрельбе не было необходимости, то стрелявший непременно должен быть обвинен в попытке убить другого человека.
Я рассказал Солину о Лукасе, а он мне не поверил. Он вообще мне не верил. Я показал ему выбитое окно, а он заявил, что окно мог вышибить любой человек.
Я требовал данных экспертизы: сам видел криминалистов, ползавших по полу. Но оказалось, что у них не нашлось достаточно убедительных данных о том, что в моей комнате находился посторонний. А в том, что эти улики не собраны, дескать, была и моя вина. Я, видите ли, едва не умышленно вылил ведро воды на пол.
Линолеум настелили недавно, и вода держалась бы сколько угодно. Но чтобы не ходить по воде, я бросил на пол мешковину и куски старого холста.
— Странно вы повели себя в этом случае. Вылить ведро воды на то место, где лежал ваш Лукас, — это же надо умудриться! Совсем непонятно.
— Я же нечаянно. Поймите! Меня убить хотели! — едва не плакал я.
— Кто вам сказал, что вас хотели убить? Несуществующий Лукас?
— Лукас.
— Предположим, он это сказал. Но он же, сбежав, обманул вас. Почему вы не допускаете мысли, что он и в тот раз вас обманул, сказав, что вас хотят убить?
Все запутывалось с такой ошеломительной быстротой, что у меня голова постоянно кружилась. Появилось состояние замороченности. А Солин интересовался, не бывали ли у меня или у моих близких галлюцинации и другие отклонения психического порядка.
Наша беседа длилась до обеда. И чем больше я раздражался, тем, я это явственно чувствовал, сильнее Солин укреплялся в своей правоте.
Его правота сводилась к тому, что он, следователь, из самых гуманистических побуждений не позволит во вверенном ему районе нарушать кому-либо законность.
В данном случае это нарушение заключалось в превышении пределов необходимой обороны.
— Ну спросите у соседей! У Соколова спросите! — требовал я.
— А что соседи? Никто не видел выдуманного вами Лукаса. Но все слышали, как вы палили из ружья.
— А что говорит раненый?
— Он пока не в состоянии давать показания.
— Значит, вы мне не верите?
— Нам нужны факты! Факты и еще раз факты!
— Ну тогда черт с вами! Арестовывайте меня и сажайте в тюрьму!
— А это, простите, дело наше.
На следующий день в назначенный час я был у Солина, где меня снова допрашивали и где мне предложили подписать протоколы.
Я трижды прочитал все написанное следователем и сказал:
— Не подпишу.
— Почему? — спокойно спросил Солин.
— Вроде бы все правильно и будто со слов моих все записано. А вот все не то. Все не так подано.