однажды он на глазах начальника, засунет руку между двух металлических прутьев и переломит кость надвое, улыбнется при этом и скажет: 'А зря вы меня стращаете, гражданин начальник, я новых сроков не боюсь, ничего не боюсь, справедливости хочу…'. Так вот, этот самый Шамрай должен вступить в единоборство с раненым Петровым, и Петров должен явить ему образец силы, нравственной беспощадности и страстной заинтересованности в том, чтобы карающий меч был занесен во имя утверждения высших норм справедливости. Иногда я ловлю себя на том, что я как бы задался целью обелить государственного человека, сделать его непременно нравственным, а Шамрая, преступника, — исчадием ада, злым и коварным. И где-то в глубине моей души робкий голос заявляет, что, возможно, Шамрай куда благороднее Петрова, между тем я сам вершу суд над ним, пригвоздив его своей мазней к позорному столбу.

Моя рука и моя душа пребывали в полном согласии, я нашел то единственное решение для себя, каковое позволит мне подняться на ту нравственную высоту, о которой мечтал и в студенческие годы, и после, без которой страдал всегда, и произойдет это благодаря творческой удаче.

Помню, я сказал Петрову, что непременно напишу то, как меня истязали в милиции. У Петрова тогда отвисла челюсть и сделалось страшно огорченное лицо, он сказал мне: 'Да, это имеет место в жизни. С этим приходится бороться…' — и взгляд был таким виноватым, даже болезненным, будто кто-то там по его пальцам молотком шарахал.

Я писал портреты, все увиденное мной, все пережитое за эти дни и месяцы, выплескивалось на холст. Я размышлял: 'А почему, собственно, никого из художников не осенило написать совершение преступления, нет, вернее, показать правосудие в развитии. Книги об этом есть, кинофильмы сняты, почему же нет серии живописных работ. Мне казалось, что я совершаю открытие. Зато потом коллеги скажут: 'Полная непроходимость, старик'. — 'А почему? Что же здесь, антигосударственность проповедуется или, может быть, реставрация коммунизма предлагается?!' — выкрикну им в лицо, оскорбленный, заору так, что мои коллеги разбегутся из маленькой мастерской, а я, будто Христос, буду гнать их, как он гнал фарисеев и торговцев из храма божьего. Конечно, несусветная глупость: так наорать на своих коллег да еще запустить в стенку стаканом. Это ярость во мне полыхнула, и я орал им вслед: 'Подонки! Грош цена вам, сволочи!' — отвратительная сцена, и я знал, что настанет час расплаты.

Так оно и случилось на десятый день моего бешеного труда. Все, что затем последовало, было столь ошеломительно, что я не сразу и сообразил, о чем речь. А дело было так. Я дописывал двойной портрет Сашеньки и Ириши, как в дверь постучали. Я чертыхнулся и решил никому не открывать. На холсте оживали настоящие Ириша с Сашенькой и где-то в тени наблюдал за двумя красавицами седой властный старик. Эти образы я прописывал особенно любовно. Каждый сантиметр мог поведать о нравственной агонии двух женщин в мельчайших подробностях. А на улице уже колотили в дверь, и я отчетливо услышал: 'Милиция, откройте!' Когда я открыл дверь, мне сказали, удостоверившись в моей личности, что я именем закона арестован. Мне был предъявлены ордер на обыск и ордер на арест.

За решеткой

Я оказался в изоляции как раз в те дни, когда в моей голове уже сложилась целая серия картин — панорама! Первые дни заключения я переживал, а потом даже обрадовался случаю — именно эта щемящая нота, эта передышка и нужны моей руке, чтобы все объединилось на картине. Летящий бег линий, динамичность движений. Я стал набрасывать отдельные композиции. Мои двойные и тройные портреты вписывались в общий замысел серии картин; я чувствовал, что в этих моих набросках что-то есть подлинное.

Я работал, а из головы не выходила фраза художника Сурикова, который однажды заметил: 'Закончил 'Боярыню Морозову' — осталось только раскрасить'.

Я мучился от того, что наступит скоро день, когда мои рисунки будут готовы, а 'раскрасить' мне не дадут.

Меня снова обвиняли в убийстве, в грабеже, в соучастии и прочее.

Новый следователь сообщил мне, что Петрова отстранили от ведения этого дела, что пришла какая-то жалоба на него и руководство предложило ему другую работу.

Я догадывался, в чем дело. Должно быть, вспыхнул старый спор с Солиным. И облик Петрова в новом свете проступил совсем по-иному в моем композиционном замысле.

Я стал заново разрабатывать тему 'Петров и другие'. Мне так хотелось внутренней чистоты, смысловой наполненности. Вдруг почувствовал в себе потребность по-другому написать все ранее изображенное мною. Я понял: нельзя в искусстве работать с поспешностью угорелой кошки. Да и о людях нельзя судить так скоропалительно, приклеивая им ярлыки. Меня не интересовали новые сокамерники. Я знал заранее, каждый из них будет говорить, что он не виноват, что случайно попал в каталажку. На этот раз в камере собрались одни убийцы. Я тоже проходил как убийца. И я, как они, твердил, осклабившись так, будто в мое нутро шуганули ведро помоев: 'Убийство, грабеж…' И уже легко употреблял жаргонные словечки: 'Да, мне шьют червонец…' Не вопил по поводу отсутствия комфорта и несправедливости ко мне. Тем более я действительно убил человека, и это главная причина, по которой меня упекли сюда.

Состояние такое, словно во мне сразу оказалось два человека: один — деятельный, целеустремленный, много работающий, полный замыслов о новых выставках, встречах, картинах, открытиях; другой — потеряно-апатичный, безразличный ко всему, механически выполняющий свои обязанности: надо пол подмести — нет возражений, на допрос — нет возражений, отдать рубаху соседу — нет возражений, припрятать в тайничке недозволенное — тоже согласен. Апатичный ночью лежал не шелохнувшись, будто размышлял о чем-то, а на самом деле ему не думалось, просто хотелось укрыться, согреться, ощутить то состояние, какое иной раз накатывало в далеком детстве: стоило подобрать под себя коленки, обхватить их руками и угреться, чтобы в теле появилась истома, глаза сами сомкнулись в надежде на то, что сны придут волшебные. А сны одолевали гнусные, мерзкие, рождавшие ощущение холода и неуютности, как и эта отвратительная серая камера.

Постоянный внутренний холод просто измучил меня, оттого, наверное, и сны усиливали общее состояние промозглости. Так, в день моего рождения приснился сон, будто камеру переделали в баню, и мои сокамерники все разделись и теснятся к стенке, а меня вот-вот раздавят. В камеру же еще ведут и ведут новых узников, они тут же сбрасывают одежду и орут, что нет горячей воды, а холодная вода грязная, почему-то с мыльной пеной, и уже достигает щиколоток, невозможно ногу поднять, так много народу в камере, и сверху по капле падает на самую макушку — кап-кап-кап, — и боль адская от этих капель, и холода еще больше прибавляется, и озноб по телу, и отвратительные ощущения от чужих прикосновений, и злые недвусмысленные взгляды, и угрожающие движения, и громкие голоса: 'За это нет статьи', и удушье от холодного пара, от нескончаемого потока, от какого-то смрада, сырости и вони, и толпа движется на меня, вот-вот раздавит, притиснет к стенке. Я вижу вокруг синие потеки, купоросные пятна, известку, и белесый иней вижу, и норовлю скорее плечом к стенке прислониться, но не спиной, знаю, что спина мигом сырость впитает, застудиться легкие могут, а плечо ничего, разве что радикулит подхватит, это не так уж страшно, а толпа будто понимает, что схитрить хочу, не выйдет, браток, там на воле жил, хитрил, ловчил и теперь норовишь, не выйдет, падла, давай спиной всей на стенку ложись, отпечатки теперь не с пальцев берут, а со спины, научно доказано, что спина, как и детородный орган, у каждого неповторима, нет одинаковости в природе, потому и по разным статьям все идем, вроде бы как по Фрейду, сплошной пансексуализм, причем здесь это? — думаю я во сне, а притом, отвечает мне толпа, у кого нос больше, тому и срок больший будут давать, неважно в чем ты замешан, и скалится толпа, синяя, озябших, худых озверевших моих сокамерников, я им говорю, братцы, опомнитесь, все мы родные, все мы любить должны друг друга, не будем любить — помрем все. Опять за свое! — орет толпа, врезать ему, как надо! — это командует почему- то Петров, господи, неужто и он тут, как же это произошло? Быть не может! А вот и может, снова голоса орут, все в этой жизни может быть, от тюрьмы и от сумы не зарекайся, каждый висит на волоске, и неведомо, кому повезет, а кому нет, вон я висел на волоске целых десять лет, а потом муха зацепила волосок, упал и вот уже в камере… Я проснулся. Чертовщина какая-то лезет в голову. Да и наяву все паршиво. Нет у меня сил ни отказываться от чего-то, ни сопротивляться. Кажется, что вот пришли бы и

Вы читаете Подозреваемый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату