немой крик:

— Что? Кто? Где?

Я стараюсь его не будить. Стараюсь приучить себя не реагировать на все мои невзгоды.

Другие во мне

Эта мерзкая идейка о том, что из меня да и из любого можно сделать другую личность, не дает мне покоя. Все может оставаться прежним: нос, рот, зубы, пломбы и дырки в зубах, руки, размер обуви, мозоли на мизинцах, вес и рост, цвет, волос, прически, размер головы, походка, эрудиция, профессиональные навыки и умения, потребности и мотивы, а вот с мозгами может случиться нечто такое, после чего способ мышления резко изменится, а личность станет другой. Скачок произойдет без каких бы то ни было количественных накоплений. Кинули тебя в камеру. Сказали: ты — подозреваемый. Ночью отняли у тебя штаны. Иглу к твоему телу приставили, вписали в пейзаж за окном вышку сторожевую — и твоя личность распалась, поскольку ты никак не подготовлен к перенесению подобных тягот. Во мне, увы, нет прочных оснований Аввакума или Савонаролы. Я пустой. Мне нечего защищать. Я не накопил, не вобрал в себя все то, что можно было бы яростно защищать. Я там, на свободе, лишь голосил, разглагольствовал про всякие занимательные штучки, типа общения, целостности личности, трансцендентности, отчуждения. Теперь я понимаю, что там была ненужная, никчемная возня. Как говорят теперешние ученые, просто информационный шум. Слова загрязняли духовную среду. Потому что слова сами по себе ничего не выражали. Они были стертыми, утратившими свой изначальный смысл. Во мне образовалась какая-то нелепая легковесность. Эдакая мотыльковая страсть. С привкусом смелости, оппозиционности. Бравада! Все бравада. На поверку — ноль. Поэтому во мне мог поселиться с ходу кто-то другой. Притащить свои пожитки. И меня, прежнего, пнуть в зад ногой: 'Прочь!', а этот новый человечек раскладушку в угол, вместо кистей и красок разложил скоросшиватели, да бумагу, да картон — обычная тюремная работа: приятно, хоть какое занятие! Этот новый 'другой' учит, наставляет меня: 'Ты свои прежние замашки, свои бредни выкинь из башки. Выбраться бы тебе отсюда подобру-поздорову!' А какие, собственно, бредни? И бредней никаких не было. Не ведал, что творил. Чего хотел? Чего добивался? Мучила всегда одна страшная мысль: не могу любить. Не дано. И от этого больше всего и сегодня страдаю. Приходит на ум сказанное Инокентьевым:

— Этот Макиавелли и в любви был мерзок. Не понимал красоты. Всякую грязь собирал. Тут, сударь ты мой, прямая связь…

Я тогда подумал, откуда такое понимание у старого, видавшего виды профессионального жулика. Он пояснил:

— Я всю жизнь боролся за свою личность. Меня пытались переделать, а потом плюнули. Я победил на воле. Победил в тюрьме. В колонии. Мое отдайте мне! Оно мое! Вот так, сударь ты мой.

— А что вы вкладываете в это 'мое'? — спрашивалКя.

— Мои мысли и мои чувства. Мое понимание красоты. Небес. Вершинности. Поэзии. У меня есть главный талант. Талант общения. Ко мне шли люди. Я общался с ними и открывал им самих себя. Я — человек лояльный. Укрепляю строй, потому что чту закон. Рассказываю всем, что закон надо любить. Человека надо любить.

— Но вы же обирали людей.

— Простите, экспроприировал. Отбирал то, что мне они сами должны были отдать.

— Вы не хотели бы стать другим?

— Избави боже! Я так люблю все нажитое мною! Это мое? Мое! Единственное, что у меня есть!

Я так и не мог понять, что же составляет это его собственное духовное 'имущество', которое он так оберегал. Крепко, надо сказать, оберегал. Сколько бы перемен ни произошло, а его не изменишь, он останется прежним. Этот анти-Аввакум, анти-Савонарола, античеловек. Он, видите ли, не желает страдать. Здесь в тюрьме приходится жить с максимальной нагрузкой. Я чувствую, как он вспоминает лучшие свои дни. Вспоминает, должно быть, лучших своих женщин, и тогда его лицо светлеет. И он вскрикивает:

— Ах, какая мадам была эта Магда, певичка из ночного варьете… Какая фантастическая неистребимая жажда жизни… — и он рассказывал мне историю своей любви. Его руки, огромные лапищи выписывали в воздухе окружности, по его представлениям, передававшие восхитительные прелести Магды. Он весь сжимался от воображаемой страсти и выворачивал руки, и пальцы превращал в дуги, чтобы сходства было больше. — Да, да, такой очаровательной фигурки не было на всем побережье. Любила купальники телесного цвета. И массивную золотую цепь вместо пояска. Я не жалел денег. Она стала моей! Это было фантастично!

Слово 'фантастично' он произносил с особым пафосом, так что каждый слог выстреливал фейерверком, огни от каждого слова россыпью падали вниз, и по этим мерцающим россыпям ступала длинными и нежными ногами прекрасная Магда.

— Простите, но вы же любили, кажется, другую женщину?

— О, сколько у меня было женщин в этой жизни! И как я их всех любил! У меня особый взгляд на женщин. Я человек Востока, а значит, гаремный человек. Великий Абу Али Ибн Сина говорил, что одна из величайших способностей женщин должна заключаться в ее умении удалять всякие неприятности из души мужчины. Я люблю тихих женщин, мудрых, не болтливых. Женщина, которая болтает без умолку, — это не женщина. Балаболка. Таких надо уничтожать. Они засоряют среду. Ненавижу я и женщин высокомерных, придирчивых, злых. Моя Ириша прекрасно воспитана во всех отношениях. Она совершенство. В ней собраны замечательные качества — тихая радость, уступчивость, она наслаждается, когда дает радость мужчине. Это редчайшее качество совершеннейшей женщины.

— Так же мыслит и Касторский?

— Совсем не так. Мы с ним на разных полюсах. Он — человек зла. Но зла особого рода. Есть зло, которое люди совершают по необходимости или преследуя определенную цель, или же по принуждению. У Касторского зло направлено на достижение некоего тайного результата. Он исповедует высшее зло. Зло, которое незримо вбирает в себя чистоту, гармонию, совершенство природы человека. У Касторского есть тайна, за которую ему следовало отсечь голову. Он нашел способ оздоровления мужчины. Добыл эту тайну из того, что сокрыто в философии Востока. Вам этого не понять. Это очень сложно. Я и сам не до конца разобрался в этой философии. Вы читали про жизнь Авиценны?

— Что именно?

— Вы знаете о сорока юных красавицах что-нибудь?

— Нет, — ответил я.

— Так слушайте. Авиценна был великим визирем, а потом его посадили в тюрьму. Опустили в глубокий и сырой колодец, где он просидел два месяца и едва не умер. А через два месяца его освободили, но Ибн Сина сказал: 'Если вы мне подарили свободу, то сделайте так, чтобы я смог жить'. 'Что ты хочешь?' — спросили у него. 'Я хочу, чтобы в течение сорока дней ко мне в колодец опускали в день по шестнадцатилетней девушке. Они своим теплом и чистым дыханием возвратят мне здоровье и душевный покой. Каждый вечер в колодец опускали шестнадцатилетнюю девушку и каждое утро поднимали наверх труп юной девушки. Красавицы отдавали свои силы великому человеку и потому умирали. Когда умерла сороковая девушка, он согласился выйти из сырой темницы. Он не был с ними в близости. Они лишь согревали его своим дыханием.

— Это легенда, — сказал я, огорченный тем, что великий Ибн Сина стал для этого отвратительного Зурабовича примером жестокости, примером для подражания.

— Не в этом дело, — сказал Инокентьев. — Кстати, это не легенда, а сущая правда. Но еще раз говорю — дело не в этом. А вот в чем. Касторский пошел дальше. Ему нужен был аромат женской просветленности. Поверьте, я стар. И понимаю кое-что в закатной любви. Авиценна был мудр. Но и он умер, потому что оправдывал наказания и убийства.

— Убийства? — спросил я.

— Касторский пройдет по трупам, но добьется своей цели. У него фантастические связи. Он, как Спиноза, одновременно философ и ювелир. Гадает и предсказывает. Говорят, к нему даже члены

Вы читаете Подозреваемый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату