разговора, которая оправдала бы остановку. Вдалеке виднелся Тежо. Уже не море, а похожая на море река. (Через амбразуру в стене можно было увидеть полоску реки, всегда одинаковой и всегда разной, — она менялась в зависимости от того, скользил ли по ней корабль, или садилось солнце, потом корабль исчезал и от него оставалась струйка дыма, это была жизнь, это был мир; и все, что относилось к жизни и к миру, Васко сообщал товарищам, чьи камеры не выходили окнами к амбразуре. Когда же корабль бросит якорь на том отрезке горизонта, который виден из окна?) Тежо, Алберто! И у него чуть не сорвалось с языка: 'Я не буду больше рассказывать тебе о Полли и не сумею рассказать о себе. Но говорить о других — значит приближать тебя и самому приближаться к себе. Будет ли тебе это интересно? Послушай, Алберто: вот перед нами Тежо, а в тюрьме был один служитель, для которого Тежо был мерилом всего. Может быть, тебе не очень интересно слушать, как он с этой меркой подходил к людям и событиям, однако именно второстепенные обстоятельства и персонажи зачастую объясняют нам драматическую развязку. Пусть память неторопливо продвигается вперед, пусть вместо проторенных троп она дерзнет устремиться по тем, что внушают ей страх. Могу ли я в самом деле на тебя положиться?'

Служитель был неотесанным, нескладным и болезненным человеком, с головой, втянутой в плечи. Ни одно дело у него не спорилось. Он отлично знал, что в другом месте работы ему не найти. Да он и не пытался, довольствуясь тем, что имел: едой и куревом. А выкуривал он больше трех пачек в день. Разговаривал с арестантами, не вынимая изо рта сигареты, неизменно резким тоном, но не от трусости или неприязни, просто иначе не привык. С заключенными его связывали странные узы мрачного сосуществования. Они были обитателями его маленькой вселенной. И он, разумеется, не питал к ним ни уважения, ни сочувствия, не понимал, что означает их присутствие в тюрьме, и, уж конечно, не испытывал к ним почтительного любопытства либо восхищения. Они были для него просто людьми. Живыми людьми, обитающими в его замкнутом мире! Другие, те, что олицетворяли собой правосудие, которое он не мог и не желал понять, хотя порой неизъяснимая тоска сжимала его грудь, приходили и уходили; они являлись из внешнего мира, далекого и подозрительного, принадлежали этому миру и возвращались в него. А заключенные находились в тюрьме. Ему было неважно, по какой причине. Поэтому, хоть он и опасался надзирателей, особенно молодых и рьяных, он часто приоткрывал дверь камеры и, осторожно косясь на лестницу, начинал разговор. Ворчливо, брызгая слюной, он произносил пустые, бессвязные слова, складывающиеся в раздраженный монолог. А заслышав шаги, быстро удалялся от двери и так ловко проделывал это, что никому и в голову не приходило, будто он занят чем-то другим, а не подметает коридор. Его излюбленной темой, судя по тому, что он чаще всего к ней возвращался, была служба в армии. Служил он на Азорских островах. 'Там тоже тюрьма. Представляете, остров, а со всех сторон Тежо'. 'Тежо' означало воду, будь то море или река. 'Там, вдалеке, Тежо', — пояснял он новичкам, или: 'Там, у берегов Тежо…', или же: 'Когда на Тежо поднимается буря, даже с неба сыплется песок'. А знают ли они, что нашу страну когда-то посещала королева? 'Однажды к нам приехала королева, и на Тежо зажгли иллюминацию. Я сам видел'. Если перед кем-нибудь распахивались ворота тюрьмы, служитель взбирался на крепостную стену и не уходил оттуда до тех пор, пока недоступный для него город не поглощал выпущенного на свободу арестанта. В такие дни он придирался ко всем из-за пустяков. Однажды зимним утром, когда Тежо казался тусклым от низко нависших туч, он повесился на дереве в тюремном дворе. Кое-кто связал его самоубийство с тем, что накануне заключенный, которого он брил, отрезал себе лезвием язык.

Это был друг служителя. Рикардо. Он отрезал бритвой язык, чтобы пытки не вырвали у него неминуемого признания.

Васко заметил, что в глазах Алберто появился интерес. И тотчас яростно нажал на акселератор, так что машина подпрыгнула на ухабе, словно взбесившаяся от удара кнутом лошадь.

V

Итак, он уже около часа сидел в комнате Барбары и не был уверен, что Жасинта придет. Он сидел в комнате Барбары, глядя на лениво ползущие стрелки часов, которые продолжали все так же ползти, какие бы решения он ни принимал и что бы он ни думал о своем затянувшемся ожидании.

Он сидел на диване, дотошно и придирчиво разглядывая рисунок, выполненный мелом на черном картоне подругой Жасинты, а также и подругой Барбары ('Как, по-твоему, ведь у малышки есть способности?'), изучая и запоминая каждую безделушку, словно решил для тренировки памяти воспроизвести потом их малейшие изъяны (одна из безделушек, фигурка крестьянина, раскололась пополам от неосторожного движения Жасинты, и они сложили обе половинки с ловкостью фальсификаторов — 'Только бы Барбара не заметила, а то она нам задаст', — чтобы Барбара, обожающая свою ярмарку безделушек, не увидела трещины), всматривался, напрягал память и думал, что представляет собой, в конце концов, Жасинта — эта женщина, сотканная из противоречий? Но в ту минуту, глядя на циферблат и в который раз убеждая себя, что поводов для ухода более чем достаточно, — я ухожу, я не останусь здесь ни на мгновение, — хотя каждая несостоявшаяся встреча делала новую встречу еще желаннее и еще неистовее, Васко видел в ней только явно отталкивающее. К чему задаваться вопросом, какова Жасинта? Она — воплощение безнравственности. Все остальное: тоска и внезапные взрывы отчаяния — лишь поза. Безнравственная (твердил он про себя, чтобы не поддаться снисходительности), безнравственная даже в этом своем желании спутать все его выводы. Безнравственная, ведь он час с лишним ждет ее — и только потому, что ей нравится, когда ее ждут.

Васко подпер руками подбородок и впился в него ногтями, чтобы ярость и боль помогли ему сосредоточиться. После месяцев унизительного ожидания, именно здесь, в комнате Барбары, свидетельнице его нерешительности и малодушия, он сумеет наконец найти выход.

Барбара готовила чай для таинственного вечернего посетителя. Он слышал, как она хлопочет на кухне, и безошибочно угадывал по звукам, что она делает. Уже случалось, что оба они ждали напрасно, и Барбара с озабоченным видом входила к нему в комнату, клала подушку на место, поправляла коврик у кровати: 'Почему вы не можете навести после себя порядок, это не так уж трудно, и разве тебе, сибарит ты эдакий, не достаточно дивана?' А когда он подносил ей огонь, она склонялась, касаясь его лица черными как вороново крыло, неестественно блестящими волосами, и вздыхала:

— По крайней мере ты составляешь мне компанию.

Смуглым цветом лица Барбара похожа на индианку. Сколько рас в ней смешалось, сколько национальностей? Блестящие глаза напоминают маслины. Пушистая масса волос, Барбара — хозяйка дома. Придирчивая и чистоплотная. В халате на увядающем, но все еще энергичном и крепком теле. Особенно она гордится своей грудью. Или в узких, облегающих бедра брюках на туристической фотографии в Саламанке. 'Тебе не надоело общество 'индианки'? 'Индианка' это был принятый между ними код. Может быть, даже намек на едва наметившееся сообщничество. В первые же дни он сказал ей:

— Волосами и смуглостью кожи вы напоминаете мне индианку. В вас есть индейская кровь?

В ней не было индейской крови. Но ей нравилось слышать, снимая трубку: 'Говорит друг индианки'. И в часы томительного ожидания ('Я тоже нервничаю, как и ты, только стараюсь овладеть собой'.) Барбара призналась — почему бы и не сказать правды, — что ее самое удивляет эта 'экзотичность', обращающая на себя внимание, эта примесь чужой крови. Еще девочкой она смотрелась во все зеркала, изучая свои отражения, — никакого сходства с родителями. Уж лучше бы она родилась некрасивой. Однажды кто-то пошутил, вероятно желая посмеяться над ее манией, что, когда она родилась, сиделка в родильном доме, должно быть, перепутала младенцев… А если так оно и было?

— Это могло случиться, Васко, представь себе, что в тот же день, в той же больнице рожала индианка… Разве дети индейцев не похожи на остальных детей? Любопытно, что тебе одному пришла в голову подобная мысль, об индейской крови мне никто еще не говорил. Я, я сама чувствовала себя не такой, как все, и, в конце концов, другие это признали. Они надо мной издевались, однако не могли отрицать моей оригинальности. Я хочу быть твоей 'индианкой'. Такое красивое слово.

Барбара где-то вычитала, что разрешить ее сомнения мог бы анализ крови. Но она боялась определенности. Сомнение ужасно (вернее, оно долгое время было ужасным), но уверенность еще хуже: вдруг подтвердится то, о чем ей с детских лет говорили зеркала.

— Твоя индианка. Вы, художники, умеете оказать приятное… Так бы вас и слушала! Ваши слова

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату