недоразумению— просто потому, что фашистская машина, уничтожавшая людей, где-то на волосок недобирала.

Так врет же, не взяла… А если он спасся чудом, то это чудо — закон, который выше их подлых законов, их надвинутых на глаза касок, их методичных пулеметных очередей в Бабьем Яру. Четырнадцать человек спасутся, двое спасутся, один… Но все равно раскроется правда. Потому что спасенный знает, что спасло его по закону вероятности: гибель его сверстников. Их нет, — ребят тридцатых годов рождения, — киевлян, минчан, смолян. Их убил фашизм. Спасенный знает, зачем судьба спасла его. Он вынес ненависть. Он видел фашизм ближе нас всех. Уж он-то видел.

Потом он стал писателем — Анатолий Кузнецов. Он написал «Продолжение легенды и сделался «основоположником» целой литературы о так называемых молодых людях, не нюхавших жизни. Он написал повесть о деревне — «У себя дома», и критика кисло-сладко похвалила его: ничего-то ничего, да в жизни всё сложнее и т. д. Он стал профессиональным литератором, а все продолжал носить в душе эту чугунную тяжесть: память о семистах семидесяти восьми днях фашизма.

Теперь эта правда написана: роман «Бабий Яр». Написана так, как еще не писал Анатолий Кузнецов. Тек, как никто еще из его сверстников не писал. Если мне еще раз скажут теперь, что писатели послевоенного поколения, выросшие вроде бы на книжных дрожжах, не ведают, что почем, теперь я знаю, в какую книгу надо ткнуть подобного критика. Теперь эта книга есть.

«Все в этой книге — правда».

Кузнецов не изменяет имен собственных. Он пишет то, что знал, что видел. Если чего не знал или не видел, — не колеблется оборвать повествование. Он не боится рассказывать так, как рассказывается, о форме своего романа он не заботится специально. Повествование движется то короткими ремарками, то длинными описаниями, автор то излагает события от себя, то отсылает нас к документам. Его подзаголовки странны и разностильны («Война миров», «La commedia e finita», «Мне очень везет в жизни, я не знаю, кого уж за это благодарить» и т. д.), — Кузнецов не хочет заботиться о так называемой беллетристической форме, он очень хорошо знает, что в его произведении беллетристике делать нечего: когда начинают говорить такие факты, как у него, музы должны молчать.

Он вставляет в роман документы. С длинными ссылками на архивные сборники. Он цитирует немецкие приказы, цитирует «Украинское слово», цитирует листовки. Без комментариев.

Листовка:

«Бей жида-политрука, просит морда кирпича».

Вот он, их «новый порядок», — с двух сторон. Изощрённая, лживая подлость механических преобразователей мира, взбесившихся от своих теорий. И полуграмотная, лакейская злоба обойденных подонков. Здесь они смыкаются — организаторы новых порядков, и те, которые понимают только язык кирпича. Это фашизм.

Кузнецов пишет свою книгу, как человек, оскорбленный и подавленный мыслью об этом. Его роман есть роман-документ не только потому, что он документирован и документален по именам. Это документ о живом состоянии обыкновенного человека, через которого перекатилась волна фашизма. О душе человека, который не может забыть, не может объяснить себе этого.

Он многое восстанавливает по слухам. На Подоле говорили… Ходила тогда легенда… Разнесся слух… В условиях оккупации слухи эти были, наверное, самыми достоверными источниками сведений. А если сведения были не точны, то слухи эти свидетельствовали о факте еще более важном: о душевном состоянии людей.

У Честертона сказано: «Легенда историчнее факта: факт говорит об одном человеке, легенда — о миллионах». Честертон понимал, что стоит за легендами, и он хорошо ответил одному из своих оппонентов, не видевших дальше «факта»: «Легче поверить в Синюю Бороду, чем в вас!».

У Кузнецова слухи и легенды той поры стоят рядом с фактами, потому что легенды эти, передававшиеся с риском для жизни, это такие факты душевного бытия людей, каких ничто не заменит. «Футболисты «Динамо». Легенда и быль» — называется одна из глав. Кузнецов передает легенду: советских футболистов, отважившихся обыграть немецкую команду, тут же, с поля, повезли в Бабий Яр… Передает факты: матчей было несколько; немцы несколько раз проигрывали; в конце концов динамовцев все-таки перебили. Факты говорят о подвиге одиннадцати. Легенда говорит о подвиге ста тысяч. Одиннадцать футболистов «выигрывали, зная, что идут на смерть, и они пошли на это, чтобы напомнить народу о его достоинстве». Сто тысяч человек создали об этом легенду и передавали ее, рискуя жизнью; именно так выживало в народе достоинство… Факты и легенды соединяются у Анатолия Кузнецова в единую правду борьбы народа, не поддающегося фашизму.

А вот факты, чистые факты, настолько страшные, что автор чувствует:

лучше не прибавлять ни слова. И он фиксирует подробности.

«Явился офицер, ведя двух девушек лет пятнадцати-шестнадцати.

Девчонки кричали, рыдали, бросались на землю и пытались целовать сапоги офицера, умоляли заставить их делать все, что угодно, только не расстреливать. Они были в одинаковых чистеньких темных платьицах, с косичками.

— Мы из детдома! — кричали они. — Мы не знаем, кто мы по национальности. Нас принесли грудными!

Офицер смотрел, как они валяются, и отодвигал ноги».

С фашизмом немыслимо говорить на человеческом языке, фашизму ничто не внятно: ни ужас детей, ни их жуткая в своей наивности попытка объяснить что-то. Знали ли эти девочки, что Эйхман «не был биологическим антисемитом?» Что он именно так потом оправдывался? У этих ничего не было человеческого; ни любви, ни даже ненависти — у них были теории.

«Рядом проверяли документы у какого-то старичка.

— Да, я еврей, — тоненьким голосом сказал он…».

«…Со стороны раздетых и куда-то уводимых Дина услышала, как мать кричит ей, машет рукой:

— Доченька, ты не похожа! Спасайся!..».

Может ли быть что-нибудь страшнее этого? Еврейка кричит дочери, мать — дочери: ты не похожа… До каких же пределов ужаса и унижения надо довести людей, чтобы кричали такое. Не знаю, может быть, средневековые зверства были грубее и проще, но по равнодушной деловитости зверств фашизму нет равных в истории.

Кузнецов самое страшное пишет скупо, почти протокольно (бабелевский прием). Он не заботится о том — показывает или рассказывает. Смысл происходящего таков, что нам не до литературности. «Матросов гнали в Бабий Яр в очень холодный день… Они шли молча — только иногда некоторые поднимали над головой кулаки… Многие шли голые до пояса. Особенно жутко шли передние — плотным рядом, глядя перед собой, выступая так, словно они были гранитными. Кричали и дрались они уже в самом Яре, когда их расстреливали, они кричали: «Да здравствует Сталин!» «Да здравствует Красная Армия!», «Да здравствует коммунизм!».

Здесь, среди людей — человеческие стадии: от предельного ужаса до запредельного мужества.

Но там? Там, среди серо-зеленой обыкновеннсти фашизма, ползущего по дорогам России, какие законы действуют? Кузнецов вглядывается в фашизм, почти не веря, что такое возможно… Он отделяет от фашистов простых немецких солдат, которые складно воюют и даже гонят русского мальчишку с места боя, чтобы его не убило. И эти, простые, тоже поплатятся, — их трупы сгребут по лесам и засыплют землей, чтоб и следа, и духе не осталось: с чем пришли, то и получайте — это — человеческий суд и человеческий закон.

А те, которые методично, с перерывами на обед, сжигали людей, душили газом? Те, которые изобретали и строили Освенцим? Те, спокойные, бесстрастные, приглядывавшиеся к миллионам еще живых как скотозаводчики к стаду: этих на убой, на мясо, на мыло. Человечество до сих пор не может понять, как такое было возможно на земле, когда гестаповец улыбается девочке, которая идет в печь. Помните, у П. Вейса, в «Разбирательстве»:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату