такое? А может, и не отстает она вовсе?
Заметьте, первые и самоочевидные лавры достаются теперь, как правило, не драматургу, а режиссеру. С этим как-то свыклись. Раньше говорили: Лавренев, Погодин, Розов. Теперь все чаще говорят: Эфрос, Ефремов, Любимов… «Десять дней», которые потрясают зрителей на Таганке, те же любимовские «Антимиры» — это ли не вызов драматургии? Театр явно показывает, что может обойтись и без нее. И все более властно распоряжается на сцене режиссер; театр актерский, прикованный к сюжету и тексту, отступает перед театром режиссерским. Три-четыре года назад нас интриговала всякая сценическая вольность: отсутствие декораций, обращение к публике, параллельное действие… Шумели «Современные ребята»: экспрессивность постановки шла об руку с экспрессивностью самой пьесы, театр и драматург вместе изумленно осваивали новые приемы.
Но вот дерзкие театральные новшества стали режиссерской повседневностью. Занавеса нет. Подходи, рассматривай декорации. Впрочем, рассматривать особенно нечего. Все вносят и выносят. Четырех актов нет, есть сплошное действие, внахлест, вподхват, в темп. Границы эпизодов условны, их обозначают графически: у Эфроса вешают плакатики, у Любимова пишут мелом на дощечке, у Гончарова изображают тенями на стене. У режиссеров развязаны руки: все можно, было бы что сказать.
Несколько лет назад мы с сочувствием наблюдали, как бьется против сковавших жизнь предрассудков стареющий, запоздало влюбленный герой Н. Погодина. Мы с интересом следили за нежными подростками В. Розова, мечущими свои отчаянные стрелы в обывательские комоды и в тупых обывателей, похожих на эти комоды. Мы выслушивали современных ребят М. Шатрова, клеймивших всяческую ложь и убежденных, что главное — дорваться сказать правду.
В этих пестрых вариантах угадывался один и тот же незыблемый драматургический принцип: герой против обстоятельств.
Обстоятельства мешали. В них не было ничего человеческого.
Герой был воплощение всего человеческого: активности и любви, истины и справедливости.
Проще всего этот принцип выражался тогда в так называемых юношеских пьесах.
Герой кричал: пустите меня! Он хотел, чтобы ему дали слово. Он хотел выступить вперед и… открыть всем правду! Никакие доводы не действовали: он рвался. Рвался читать современные стихи, рвался носить современные штаны, рвался петь современные песни. Он питался запретами. Он питался бы ими до бесконечности, и был лишь один способ разом привести его в чувство… И ему сказали:
— Ну давай. Валяй. Можно-можно! Режь свою правду.
Аксессуары, возбуждавшие такую энергию, вдруг стали общим местом, элементарностью.
Три года назад просился в бой юный поэт, герой пьесы «Сердце у меня одно…» Георгия Полонского: дайте ему только прочесть эти современные, эти раскованные стихи, и все сразу изменится!
Пожалуйста. Ступайте в театр имени Ленинского комсомола на спектакль «104 страницы про любовь». На сцене — модное кафе, и на весь зал шпарят нечто эпатажно-современное, чуть ли не под «самого» Вознесенского. И что же? Герой нехотя отрывается от своих дел и небрежно так роняет: «Кстати, стихи… довольно дрянные…»
Отлично. Главное — назвать вещи своими именами. Но и это только начало. Герой первой пьесы Полонского был прикован мыслью к мешающим ему обстоятельствам: его не пущали, не признавали, не понимали. Вдруг оказалось: можно. И тогда он сделал открытие, которое потрясло его: препятствие было… в нем самом. У него хватило мужества сознаться себе в этом. «Что других обвинять! Надо видеть причины в ином. Время? Время дано. Это не подлежит обсуждению. Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем…».
С этих коржавинских строк начинается новая пьеса Георгия Полонского — «Два вечера в мае».
Первый вечер в мае — первое действие, начало юности нашего героя, канун его выпускных школьных экзаменов. Мечты, и правдолюбие, угловатый ригоризм, романтическое «пустите, я вам докажу!». Одним словом, это первоначальный этап, воспоминание, — атмосфера первой пьесы Полонского — исход.
Герой — наш старый знакомец. Он читает стихи, он упоенно говорит о «магистральной идее всей жизни», он хочет переделать мир, его любовь к правде не знает границ, ибо «дело не в человеке, а в принципе».
Одним словом, будем говорить одну правду, и сразу воцарится всеобщее счастье…
Драматургический сюжет состоит в том, что юные десятиклассники выпуска 1952 года договорились встречаться каждый год в день 20 мая. И вот они встретились через двенадцать лет. В 1964 году.
Второй вечер в мае — второе действие пьесы, и тут самое интересное…
Идеалист и правдолюб Дмитрий Вельский, ныне школьный учитель, является к своей бывшей подруге Гале Осокиной, ныне жене видного ученого. Они грустно беседуют о том, что нельзя предавать «синюю птицу», «алые паруса», мечты юности и всю ту правду, ради которой…
И вдруг правда, та самая отчаянная правда, которой поклонялся наш герой, врывается на сцену… в виде усталой и озлобленной женщины, в которой наш ригорист едва узнает одну из своих одноклассниц.
— Не ждали! — хмуро говорит Правда, смотрит на них нагловатым взглядом, потом, пройдя к окошку, бесцеремонно щупает материал штор («ничего, не бедствуете…»), и, расхаживая эдак по комнате, объявляет: — Рады вы мне или не рады — это не мое дело. Врать не буду — не соскучилась. Я правду люблю, такой характер… Что это у вас? (Берет бутылку коньяка, рассматривает.) Армения. Ну-ка я попробую, может, изжога у меня пройдет… Молчим, да? Не нравлюсь? Потерпите, скоро уйду…
Едва уходит эта посланница правды, как является следующая. Вера, Верка, теперь она геолог, она прямо из тайги, она свойски шлепается на диван перед нашим учителем, и тут начинается второй тур его испытаний:
— Дима, ты же скоро загнешься… В бассейн бы ходил, что ли… Все стихи читаешь?.. Не возражай, я точно говорю… Вы тут высоко возросли… А нашу культуру мошка в тайге съела. Мы сюда приехали, со всех сторон слышим: «Читали пятый номер «Нового мира»? Как, вы не знаете Рериха?! Жаль, что вы не были на премьере Охлопкова…» Да, жаль. Да, не были. Не видели. Не слыхали. Другие дела у нас были! А вы здесь в это время снимали пенки!..
Второе действие пьесы Полонского похоже на разлетевшиеся осколки первого: там все были вместе — тут заходят по одному, случайно… Все расползается, уплывает, все разобщены. Да если бы только это! Димочка Вольский взял бы всех за руки, поглядел бы в глаза и произнес бы… как это там у поэта: «О, мой ровесник, друг мой верный! Моя судьба — в твоей судьбе. Давай же будем откровенны и скажем правду о себе». Но беда в том, что у Димы выбит главный козырь: все его противники говорят правду и только правду, а ему теперь только и остается от этой правды втягивать голову в плечи… Раньше его принципам мешали обстоятельства, теперь эти обстоятельства оказались людьми, и у каждого из людей своя судьба и свои резоны, и усталой женщине, измученной многолетними каждодневными заботами, впрямь не до школьных юбилеев, и, положа руку на сердце, Вере, мужа которой чуть не загрызла на ее глазах рысь, все наши волнения при выходе еще одного какого-нибудь там «пятого номера «Нового мира», по правде, кажутся суетой. И когда очередная правда испытующе заглядывает в честные глаза правдолюба Дм. Вольского, правдолюб, дрогнув, просит:
— Перестаньте…
И поскольку он теперь школьный учитель и часто изъясняется стихами из хрестоматий, — то не исключено, что и утешит он себя какой-нибудь красивой строкой: господа, если к правде святой мир дорогу найти не сумеет — честь безумцу, который навеет…
Полонский — драматург открытого типа, он открыто любит и открыто разочаровывается. И любовь его к своему герою — это то самое, о чем блестяще сказал когда-то В. Розанов, — «стеклянная любовь». Хрупкая, прозрачная, негибкая.
Герой упрямится в своей наивности; ему ничего не остается, как воззвать к своим прежним иллюзиям, к союзу школьных лет. Герой вглядывается в обрывки древней стенгазеты, выпущенной им двенадцать лет назад, и с тоской говорит:
— Неужели что-нибудь уцелело?
С тем мы и покидаем его в финале. Но нравственная ситуация, выявившаяся в новой пьесе Г. Полонского, существенней и серьезней этого маленького случая из жизни выпускника московской школы