нет меня…» «Отсутствуя в таинственной тени, небытием моим я утомилась» и т. д. Что это? Как это? Где это? С мистикой, серьезно верящей в переселение душ, можно в конце концов серьезно спорить. Но как спорить с полумистикой, с этим спиритизмом понарошку, с этой профанацией того и сего понемногу? «Отсутствуя в таинственной тени»! Отсутствие — это небытие, это молчание. Но такое отсутствие, отсутствие при подглядывании — это не тема для раздумий, это — пустые шалости с философией. Таким же мнимым в результате окажется и «присутствие» — полуличное, полубезличное;
«Во-первых, я — тогда уже не я, что очень усложняет суть предмета», — еще раз отшутится поэтесса. Увы, тут что-то не видно сути предмета. Я, которое параллельно допускает, что оно вместе с тем «не я», это не личность, не то полное жизнеутверждение, которое не может не утверждать себя, это нонсенс, профанация, это, извините, дырка от бублика.
Да, в этой поэме много блестяще сделанных строк; в нее вплавлены отличные стихи. «Мерцает лбом симбирский гимназист» — сколько в этом внутреннего ожидания и чаемого смысла! Но ничто не спасает города, выстроенного на мнимом месте: вы застреваете на золоченых заставах, потому что средоточия поэмы, центра внутреннего основания нет.
Нет ощущения героя.
Нет — несмотря на то, что в последних строках все с той же извиняющейся застенчивостью автор говорит нам, как в результате описанных исторических хитросплетений событие, которого все ждали, наконец-то произошло, и героиня родилась в г. Москве 10 апреля 1937 года. Это очень приятно, но не надо думать, что сие увековеченное паспортистами событие способно закрыть брешь в нашем впечатлении от поэмы. Увы, даже приписав к поэме еще тринадцать глав собственного жизнеописания только что родившейся героини, автор не искупит той ложности, которой пронизаны тринадцать глав ее родословной. Ибо не то ложно в поэме, что в ней чего-то нет, — ложно то, что есть в ней есть.
Здесь много людей, фигур, силуэтов. Но они не живут в поэме. Они лишь участвуют в игре, посвящая себя либо бесперспективным попыткам помешать появлению на свет ожидающегося автора, либо, кипучей деятельности по ускорению этого события. Вот этот-то функциональный взгляд на живой мир и есть главная неправда «Моей родословной». Я мало верю в то, что некий Игрек в Италии XVII века клялся «кривым котом» (Почему — кривым котом? Но ладно. Игрек — так Игрек, котом — так котом). Я все же думаю, что у этого далекого предка хватало в XVII веке своих дел, а если он и впрямь, вместо того, чтобы делать свои дела, занимался символическими кознями против своего потомка о седьмом колене, то он мне просто неинтересен, потому что жил он, стало быть, не как человек, а как призрак.
Да бог с ним, речь не об этом странном Игреке с его кривым котом, худой вороной и прочими подробностями — речь о самом взгляде на человека, речь о концепции поэмы. Да уж если все это правда и прародители мои действительно двести лет не людьми жили, а лишь средством для моего возникновения, если смысл жизни их сводился лишь к удобрению почвы для меня, то, право, лучше не появляться мне на свет — несладок хлеб на чужих костях! А уж стоять на вершине этой пирамиды, с милой застенчивостью принимая жертвы, да еще уличать тех, кто мешкал, — это по-человечески? Я не хотел бы оказаться на месте предков, описанных в поэме Б. Ахмадулиной. Не потому, что вековая их деятельность произвела на наших глазах лишь паспортное свидетельство о потомке. А прежде всего потому, что жизнь их была профанирована служением неведомому им идолу… или (что одно и то же) пустой борьбой против него.
Итак, две поэмы — перед нами. Первая — бунт непобедимого человеческого духа, взрывающего пошлый, эмпирический, бездуховный ход вещей.
Вторая — кропотливое нанизывание реалий исторического, достоверно-вещного быта, нужное, чтобы прикрыть мнимую духовность.
Первая — фантастический сюжет, приобщающий нас к реальному бытию личности.
Вторая — реальный сюжет, прикрывающий мнимое бытие личности.
Да, это написано одной рукой. Но даже не то удивительно, что почти одновременно появились столь диаметральные вещи. Удивительно другое: обе эти поэмы для Б. Ахмадулиной органичны.
Есть поэты мастера, делатели поэтических вещей: тут — хорошо сработал, там — плохо. Ахмадулина по природе своей — поэт органический, в неудачах она остается собой. Мы помним надменную неприступность лирической героини «Струны», ее отрешенность, ее максимализм. «Сказка о Дожде» — крайнее выражение этой гордости, весь мир готовой отвергнуть, если мир не под стать идеалу. Но за гордость платят миру дорогой ценой. «Родословная» — попытка найти контакт с миром, почву, опору… Все нынче пишут родословные, но по-разному, и там, где средний поэт бывает доволен тем, что имеет, — там ждет максималиста главное испытание, ибо он примерялся к большему, а на высоте страшна пустота. Но каждый выбирает путь сам. Так оставайся же собой и не ищи сочувственных взглядов! И уж не смиряйся, гордый человек, в ту минуту, как почувствуешь слабость духа своего — перебудь эту минуту в одиночестве. И не проси: «Читатель, милый, поиграй со мной…». Жизнь — не игра.
1964
ВОТ ЧУДАКИ
Примечание 2000
Нижеследующий текст задуман и написан: в первой части — как «застрельная» статья, а во второй — как «заключение» Круглого Стола, организованного редакцией журнала «Вопросы литературы» и опубликованного в 1965 году под детективным заголовком: «Кто он, герой современного рассказа?» Мнения Федора Левина, Вадима Соколова, Серго Ломинадзе и Анатолия Бочарова были напечатаны «между» первой и второй частями моего рассуждения. Мои оппоненты решительно отвергли идею «прихода чудаков» как надуманную и навязанную литературе. Я же был рад навязать ей что угодно, лишь бы выломиться из фатального противостояния «молодых умников» и «старых дураков», под каковыми знаменами тогдашняя «Юность» (за ней угадывался «Новый мир») и тогдашняя «Смена» (за ней — «Октябрь») вели между собой регулярную войну.
1. Так просто, что не верится
И вот пошли по страницам странники, и чудаки, и малые дети — все, кто может взглянуть на этот мир удивленно. И мир показался нездешним.
Видения сшиблись друг с другом. Сегодня ночью мне приснилась радуга. Сон кончился. Котя словно бы очнулся. Мальчик плохо различал лица. Это был странный мальчик… он сторонился нас, сорванцов… за что и получил кличку «Дикой». Странный, не, поймешь, что ему надо. Хочет всерьез говорить, но не умеет. «Я вас всех ненавижу, гадов!» — выкрикнул, как ребенок. В большом мире не успело определиться его место. «Я — лишний человек! Я — плохой учитель! Говорят, что я со странностями…» Это вышло у него странно, тревожно. Вечно эти молодые выдрючиваются. Почему он покинул общество, отгородил себя от людей? Я оглянулся и увидел живого черта. — Роев-Разумовский Георгий Григорьевич, — сказал черт. — Я бес Флибертиджиббет, — сказал Сергей. Черт оказался ряженым. Кажется, что это выдумано, все выдумано, все не по-настоящему. Видения сшиблись друг с другом, высекая ослепительную искру вопроса…
Этот монтаж может показаться мистификацией, особенно если представить себе, сколь несхожи те авторы, из чьих рассказов взяты выдержки. Впрочем, вот источники. Вот в восьмом номере «Октября» цикл рассказов Василия Рослякова; вот в девятом номере «Октября» (всюду—1964 год) рассказы В. Максимова, среди которых выделяется «Сашка». Вот очень цельная подборка В. Сапожникова в ноябрьской книжке «Знамени», в которой рассказ «Первые петухи» наиболее характерен для автора. Вот «Змеиный яд» В.