— Подожди, — она не далась на руки. — Сама попробую.
— Давай-ка без геройства! Кто знает, сколько ещё…
— Я знаю. Щас выйдем.
Обняла меня здоровой рукой за как бы талию, я её — обеими, поаккуратней, вот только что не за попу, и пошагали: не спеша и в ногу. И минут через десять в нос действительно шибануло гарью, и лес расступился.
Мы вышли совсем не оттуда, куда вчера утопали — гораздо правее, чуть не со стороны прошлогодней пасеки. От души нас, в общем, крутануло.
Шиварихи не было.
Была натуральная Хатынь: чад да угли.
На месте часовни ещё сочилась сизым дымком гора головёшек. Пепелище, как и было обещано. Прощайте иллюзии. У тонущих нас отняли последнюю соломинку. Ощущение — как если бы здоровый зуб выдрали. Нарочно здоровый и без наркоза.
Что же ты, дурочка, если уж такая расчудесная, не умудрилась под воду-то мырнуть? Для того ведь оно, по Деду, тут и плещётся — оберег-озеро…
Огонь не тронул лишь несколько домиков — те, что дальше других: до них он, как и я когда-то, почему-то не добрался. А Тимке, видимо, в лом было туда с канистрой переться, на авось положился.
Нет, ребята: не красота мир спасёт — лень-матушка!.. Лень и… и ещё раз лень.
А вот от бабкиного дома не осталось и следа. Его палили наверняка. Забор чудом выжил, а за ним только печь почерневшая, кровать-скелет да ошмётки пианино. Налетавший порывами ветерок вздымал и уносил облачка пепла, каждое из которых казалось страничкой романа.
Эх, Николай Васильич, Николай Васильич!..
Перепачканная высохшей кровью богиня смотрела на это варварство посоловелым взором. Лихо девоньке было. Так лихо, что не до каких Шиварих. Вот зачем, спрашивается, позволил своими-то ногами?
— А ну-ка, Лёль, полежи чуток. Я посмотрю, — по грустной иронии это было то самое место, где мы осенью от Тимкиной стрельбы ховались…
Она не поддакнула даже, кивнула только, иди мол, я в порядке. Совсем, значит, силы оставляют. Ох, беда…
Моя последняя надежда — цинковая аптечка — вроде бы уцелела. Крышка слетела после первого же пинка, но внутри был тот же серый пепел. Амба.
И что дальше? Уговоры уговаривать? — как и предвещано — потерпи, девонька, а ну как само рассосётся? Но вот чего я, Тима, тебе действительно не прощу, так это храмины! Рукопись-то — бес бы с ней. И со всей деревней даже — их кто только не жёг, не ты первый. И чем больше жгли, тем больше новых вырастало.
А вот без часовни что делать?
В чём тогда вообще был смысл сюда тащиться? Дымом отечества подышать?
— Попить бы, — подсказала Лёлька.
Господи! Ну конечно же пить. Воды ей надо, кретин!
— Сейчас, моя хорошая.
Да где это ведро-то?..
Я напоил её из ладоней…
Похоже, последнее это у меня для тебя лекарство, коза. Давай верить, что ли, что не простая в нашем озере вода.
— Есть хочешь?
— Ой нет!
— А надо, роднуль…
Погребок-то пожар пощадил. Крыша обуглилась, но уцелела. Вот это спасибо, вот это уже банзай!
И — туда, вниз. Харчи не пропали, но что харчи — штоф: штофчик заветный с остатками самогона — где? А тут он, родимый, на месте. И не пустой ещё. Да в рушничок обёрнут, и это ох как кстати!..
— Лёльк! Живём!
Вот и мой черёд полотенца грызть подоспел.
Вы напрасно ухмыляетесь: с поляны мы убежали, в чём были — я в одних штанах, босиком даже, и на ней только трусишки. В сгоревшей Шиварихе с текстилем обстоял полный дефицит, а тут на тебе — целый кусина хэбэ! — просто самой судьбы подарок.
Первача в склянке оставалось чуть-чуть, но мне хватило. Рассказывать, как отмачивал похожую на мясо рану и накладывал новую повязку, не стану. Больно было обоим, но оба же и держались…
Потом ещё раз в погреб, набрал яблок, ягод каких-то вяленых — изюм по-русски — и переупрямил- таки мою больную: немножко, а пожевала.
Дело меж тем снова шло к закату, а ночь — она и летом ночь, в прошлую вон как окоченели.
Лёльку лихорадило уже всерьёз.
Ах, как сейчас ленинский-то пиджачок пригодился бы! Да сгорел Ильич, упокой, наконец, его душу, — вместе со всей усыпальницей и гардеробом.
А солнышко невозмутимо клонилось к закату, посверкивая в медяшку на останках церкви — она всё едино торчала над и, кажется, даже не закоптилась…
В отличие от меня…
Весь в ссадинах и саже, я сидел посередь пожарища, пристроив затихшую малышу меж грудью да чреслами аки в заправской колыбели. И слегка раскачивался, прибаюкивая. И думал горькую-прегорькую думу, финал которой нисколечко не вдохновлял.
Я глядел на убитую пацанами деревню, и не было границ моей беспощадной скорби. Что же за пропасть эта ваши июли! В прошлом мир накрылся, а теперь вот и пуп земли с землёй сравняли. Какой бы бог такое допустил? Дрянь дело. Совсем дрянь…
И представил себе, как было.
Представил нашего царевича, выезжающего из леса с копьём наперевес вот только что не верхом на Кобелине, и семенящего вдогонку брата-Санчо…
Я словно фильм про карателей смотрел. Племяши в нём были само воплощение дранг нах остен: в хаки-рубашках и того же цвету коротких штанишках, как на блондинчике из «Кабаре», который про Рейн поёт. Плюс гольфы белоснежные и свастики на локтях.
И фоном — Марлен Дитрих с почему-то «Лили Марлен»…
«Шнеллер!» — рычит юный гауптштурмфюрер. «Швайне!» — гундит малой.
И даже Кобелина пытается соответствовать: щетинит холку и захлёбывается в лае, как вышколенная немецкая овчарка. «Унцзе байден шатен, — трогательно выводит невидимая фрау, — ви айнц Лили Марлен», и зондеры подходят к хате…
Тим наверняка продумывал набег не день и не два, и, видимо, очень негодовал, застав дом пустым. И пошёл в зачистку. Начали наверняка же с храмины: и там никого, зато ружьё на месте! А уж с ружьём… Я представил, как он возвращается в избу, как набивает карманы боеприпасом, как кривится, перебирая брошенные на столе листочки, раздумывает, но тискает-таки в последний момент за пояс свой подарок и — керосинит, керосинит, керосинит… А потом чиркает спичкой и командует Кобелине — ату.
Мне стало вдруг предельно ясно, что Тим спалил Шивариху не сгоряча. И на поляну приходил совсем не за Лёлькой. Нет, за ней, конечно, тоже, но первое, что действительно было нужно ему — избавиться от меня. Даже интересно: он так же бесновался бы, застань нас часом раньше — одетыми и благообразными? К чему бы тогда прицепился?..
Да уж нашёл бы, к чему… Мы были зеркальными противоположностями с самого начала. С первой минуты. Как две несовместимые группы одной, казалось бы, крови. Жили бок о бок, час за часом переполняясь простой и безжалостной мыслью: этот мир не для двоих. Ему не быть общим. Или — или, чья возьмёт.
Вольно или невольно я тянул детвору назад, к своим допотопным святыням — к идеалам так и не развившегося гуманизма, в пасторальное, вечно хрупкое, сомнительно жизнеспособное и оттого вряд ли