Вера Александровна была на все согласна. Ну, не совсем, конечно…
— Хорошо, хорошо! Но тогда уж к Брумштейн…
— Но не затягивайте. Укол действует всего несколько часов, и приступ может начаться снова, — помягчевшим голосом обращалась врачиха к Шурику.
Медицина уехала. Объяснение было неминуемо. Еще до того, как Вера Александровна задала вопрос, Шурик понял: нет, нет и нет. Ни за что на свете он не сможет сказать маме, что был у женщины.
— Гулял, — твердо объявил он матери.
— Как так? Среди ночи? Один? — недоумевала Вера.
— Захотелось пройтись. Пошел пройтись.
— Куда?
— Туда, — махнул Шурик рукой в том самом направлении. — В сторону Тимирязевки, через мостик.
— Ну ладно, ладно, — сдалась Вера Александровна. На душе у нее полегчало, хотя со странной ночной отлучкой было что-то не так. Но она привыкла, что Шурик ее не обманывает. — Давай выпьем чайку и попробуем еще поспать.
Шурик пошел ставить чайник. Уже рассвело, чирикали воробьи…
— В следующий раз предупреждай, когда уходишь из дома…
Но следующий раз случился не скоро — лысая Брумштейн была в отпуске, и уложила ее в отделение Правая Рука Брумштейн, ее заместительница.
Операцию, по ее экстренности, тоже должна была делать не самое светило, доктор Брумштейн, а ее Правая Рука. Она оказалась миловидной — несмотря на легкий шрам аккуратно зашитой заячьей губы — блондинкой среднего возраста, с легким дефектом речи.
— А где вы вообще-то наблюдаетесь? — прощупывая дряблую и вздутую шею Веры, обиженно спросила Правая Рука.
— В поликлинике ВТО, — с достоинством ответила Вера.
— Понятно. Там у вас хорошие фониатры и травматологи.
— Вы считаете, без операции никак нельзя обойтись? — робко спросила Вера.
Врачиха покраснела так, что шрам на губе налился темной кровью:
— Вера Александровна, операция срочная. Экстренная…
Вера почувствовала дурноту и спросила упавшим голосом:
— У меня рак?
Врачиха мыла руки, не отрывая глаз от раковины, потом долго вытирала руки вафельным полотенцем и все держала паузу.
— Почему обязательно рак? Кровь у вас приличная. Железа диффузная, сильно увеличена. Помимо диффузного токсического зоба в левой доле имеется опухоль. Похожа на доброкачественную. Впечатление, что она в оболочке, скорее всего липома. Но биопсию делать мы не будем. Некогда. Вы преступно запустили свою болезнь. Брумштейн сразу же предложила операцию — вот, написано: рекомендовано…
— Но я у гомеопата лечилась…
Малозаметный шов на губе Правой Руки ожил и набряк.
— Моя бы воля, я бы вашего гомеопата отдала под суд…
Горло Веры Александровны от таких слов как будто вспухло, стало тесным.
Если бы мама была жива, все было бы по-другому… И вообще ничего этого не было б, подумала она.
Потом Правая Рука пригласила Шурика в кабинет, а Вера села в коридоре на липкий стул, на Шуриково прогретое место.
Врач сказала Шурику все то, что и Вере Александровне, но сверх того добавила, что операция достаточно тяжелая, но беспокоит ее больше послеоперационный период. Уход в больнице плохой — пусть подыщут сиделку. Особенно на первые дни.
Если бы бабушка была жива, все было бы по-другому… Сын и мать часто думали одно и то же…
Операцию сделали через три дня. В своих дурных предчувствиях Вера Александровна оказалась отчасти права. Хотя операция прошла, как выяснилось позднее, вполне удачно, наркоз она действительно перенесла очень тяжело. Через сорок минут после начала операции остановилось сердце: у молодого анестезиолога тоже сердце едва не остановилось от страха. Впрыснули адреналин. Со всех семь потов сошло. Больше трех часов оперировали, а потом двое суток Вера Александровна не приходила в себя.
Лежала она в реанимации. Положение ее считали опасным, однако не безнадежным. Но Шурик, сидевший на лестнице возле входа в реанимационное отделение, куда вообще никого не пускали, не слышал ничего из того, что ему говорили. Двое суток он просидел на ступени в состоянии глубочайшего горя и великой вины перед матерью.
Он был поглощен непрерывным воображаемым общением с ней. Более всего он был сосредоточен на том, чтобы удерживать ее постоянно перед собой, со всеми деталями, со всеми подробностями: волосы, которые он помнит густыми, — как она расчесывала их после мытья и сушила, присев на низкую скамеечку возле батареи… а потом волосы поредели, и пучок на затылке стал немного поменьше, темно-ореховый цвет слинял, сначала у висков, а потом по всей голове потянулись грязно-серые пряди, с чужой как будто головы… брови чудесные, длинные, начинаются густым треугольником, а потом сходят в ниточку… родинка на щеке круглая, коричневая, как шляпка гвоздика…
Отчаянным, почти физическим усилием он держал ее всю: ручки любимые, кончики пальцев вверх загибаются, ножки тонкие, сбоку от большого пальца косточка вылезла, некрасивая косточка… Не отпустить, не отвлечься…
Подходила медсестра, спрашивала, не принести ли ему чаю.
Нет, нет, мотал он головой. Ему казалось, что, как только он перестанет вот так крепко, так усиленно думать о ней, она умрет…
В конце вторых суток — времени он не помнил, не ел, не пил, кажется, и в уборную не ходил, сидел одеревенелый на лестничной клетке, на милосердно вынесенном ему из отделения стуле, — вышла к нему Правая Рука и дала белый халат.
Он не сразу сообразил, что с ним делать. Всунулся во влажную слипшуюся ткань со склеенными рукавами.
— Тамара Ивановна, бахилы, — скомандовала Правая Рука, и сестричка вложила ему в руки два буро-белых небольших мешка, в которые он неловко всунул свои ботинки вместе с онемевшими ногами.
— Только на одну минуту, — сказала врачиха, — а потом поезжайте домой. Не надо здесь сидеть. Поспите, купите боржому и лимон… А завтра приезжайте.
Он не слышал. В раскрытой двери палаты он видел маму. Из носу у нее шли трубочки, опутывали грудь, еще какие-то трубочки шли от руки к штативу. Бледно-голубая рука лежала поверх простыни. От шеи, заклеенной чем-то белым, тоже шла красная тонкая резинка. Глаза были открыты, и она увидела Шурика и улыбнулась.
У Шурика перехватило дыхание — в том самом месте, где маму разрезали: виноват, виноват, во всем виноват. Когда бабушка в больнице умирала, он, идиот, с Лилей бегал по магазинам, покупал копченую колбасу, оставшуюся потом у таможенников, и матрешек, брошенных в гостинице в маленьком городе под Римом, Остии…
Когда бабушка в больнице умирала, раздувал он пламя своей непрощенной вины, ты тискался и ласкался с Лилей в подворотнях и темных уголках… Мамочка — бедная, маленькая, худая, еле живая, а он — здоровый до отвращения кабан, козел, скотина… Она задыхалась в приступе, а он трахал Матильду… И острое отвращение к себе отбрасывало какую-то неприятную тень на в общем-то непричастных к преступлению Лилю и Матильду…
О, никогда больше, клялся он сам себе. Никогда больше не буду…
Он встал на колени перед кроватью, поцеловал бумажные, сухие пальчики:
— Ну как ты, мамочка?
— Хорошо, — ответила она неслышимо: говорить-то она совсем еще не могла.
Ей было действительно хорошо: она была под промедолом, операция — позади, а прямо перед ней улыбался заплаканный Шурик, дорогой мальчик. Она даже не подозревала, какую великую победу только