дисциплиной, а порой дисциплиной беспощадной, были теми обручами страха, которые стягивали страну и держали ее, как единое целое. Увы, но это именно так. Ушел страх перед правящей, всемогущей восемнадцатимиллионной партией, которая присутствовала всюду. В детских садах, в школах, в ЖЭКах, больницах, на заводах, в институтах, в театрах, в армии, КГБ, комсомоле, профсоюзе, в каждом доме, и в каждой квартире. И, более того, в каждой постели. Бесспорно, в процессе перестройки КПСС изменилась. Но это ей не помогло.
Впрочем, другой она становилась уже при Хрущеве и, тем более, Брежневе. Ничего удивительного в том нет: нам трудно признать, что в великом Советском Союзе, объединяющей силой была энергия страха. Нет, идеи интернационализма, гордость за построенную первую в мире страну социализма, которая стала знаковым фактором в мировом развитии, были. Как и гордость за военную мощь великой державы, и победа в немыслимой войне с немецкими захватчиками, и покорение космоса, все было сверхвесомо и сыграло роль усиления веры в значимость страны. И, тем не менее, страх оказаться вне этого присутствовал всегда. Собирал воедино все лучшие человеческие качества, народную волю и его великое трудолюбие все-таки страх. И прежде всего, страх поступить не так, как положено и продиктовано решением партии. И на целину ехали побуждаемые партией, и на ударные стройки, но еще и потому, чтобы не оказаться изгоями, поступившими «не как все», охваченные «единым порывом». Такая вот странная технология. И если вдуматься: китайская модель развития держится на этом объединяющем компоненте, внедренным теперь уже в китайскую ментальность страха и подчиненности коммунистической партии Китая.
И вот объединяющий страх ушел. И мы вроде бы живем, не голодаем. Правда, страны, в том понимании — великой страны больше нет. Что же пришло на смену? Я не хотел бы разбивать на составляющие наши приобретения, а параллельно — наши утраты. Уже было замечено, что это рискованное сравнение. Счет, как правило, оказывается не в пользу приобретений. Впрочем, очень многое зависит от того, ориентируясь на какую шкалу ценностей вы делаете подобный анализ.
Главный вывод, который напрашивается: чувство свободы, пришедшее на смену чувству страха, разобщило нас. Это логично.
Но если свобода способна нас только разъединить, как сохранить единое государство, которое и делает нас сильными? А проще говоря, чего мы должны бояться в этом мире обретенной свободы? Боже мой! Сам-то я понимаю, что говорю? Ладно, психиатры разберутся. Обратите внимание, мы вновь возвращаемся к образу страха, к чувству опасности, которые должны объединить нас перед непредсказуемыми вывертами свободы. Следовательно, сам по себе страх не есть абсолютный порок. И сегодня он нам необходим более, чем когда-либо. Мы непременно начнем уточнять, что страх подавления, унижения, страх перед жесткостью, страх перед несправедливостью — это, конечно же, порок. А страх остерегающий или просто осторожность, страх перед нарушением закона или законопослушность, правовая культура, страх быть осужденным обществом или соблюдение элементарных общепринятых правил жизни среди людей — все это что? Иной страх? Страх благородный, если вообще запуганность может быть благородством? А тогда вопрос, где грань перед одним и другим страхом? Всякая классификация уязвима. Если мы не можем жить без страха, и некий «норматив страха» обязателен, а свобода, как среда, разобщает нас, так что же нам делать? Какой страх может, не угнетая, не преследуя, объединить нас? И существует ли он в природе? Ба! Существует! Это страх утратить обретенную свободу. Почему мы не осознаем этого? Потому что обрели свободу, не обрамленную законом. В стране, переживающей очередной революционный синдром, любое развитие имеет одну и ту же особенность: сначала — процесс, а затем — закон. По этому принципу шли все наши реформы. Законы опаздывали, процесс уходил вперед и правил страной Беспредел, а не Власть и Свобода.
И отсюда удручающий вывод: мы обрели свободу, которая раздавила нас. Мы обрели демократию, которая открыла дорогу г-ну Беспределу и была проклята подавляющим большинством общества. Демократия и свобода — устойчивые синонимы в мировой политической семантике. Мы обрели демократию, которая- не сумела защитить нас. И обыватель во всеуслышание заявил, если она столь непредсказуема и неспособна обезопасить мою собственную жизнь и жизнь моих детей, зачем она мне? Он не сказал, что может быть, мы построили не ту демократию. Что ее нужно лечить, совершенствовать, что-то скорректировать, потому, как она на самом деле значима, она — ценность. Ничего подобного! Обыватель сказал весомо и жестко: «Зачем она мне?» Увы, увы, увы: «Что имеем, не храним, потерявши, плачем». Это о нашей свободе. Нам надо решать невероятной трудности задачу, доказать подавляющему большинству общества созидательную способность и значимость свободы. Понять, наконец, в чем же сила свободы? И есть ли она? Или свобода, отрицающая тоталитаризм, авторитаризм, диктатуру, бессильна по существу, потому как, свергнув режим запретов, как бы символизирующих порядок и дисциплину, ничто, кроме хаоса и беспредела, демократия у нас, в России, породить не смогла. К сожалению, такое мнение — не частность.
Это цена за неумелость власти, утратившей управленческий профессионализм. Это цена за демократию, которая вывела криминал на политическую арену и сделала его едва ли не стержнем и опорой власти как таковой. Это цена за рынок, который якобы все отрегулирует, а на самом деле уничтоживший чувство ответственности власти за российскую промышленность, науку, сельское хозяйство и сделавший оставшихся интеллигентов изгоями в собственной стране.
Попробуйте в этих условиях доказать, что именно свобода приводит нас к единению и вернет утраченные силы и достоинство государства. Сущностная проблема русского человека во все времена: он ставит знак равенства между не сочетаемыми понятиями свободы и воли. Это наше историческое наследие со времен крепостного права. Потому что воля — не что иное, как свобода, не окантованная законом. И Емельян Пугачев, и Степан Разин, и Иван Болотников, другие крестьянские бунтари-разбойники — воплощение обретенной воли, управлять которой по законам толпы неминуемо будет свой «Гапон», а лучше атаман-предводитель. Неслучайно, что большевистская революция превратила их разбойников в народных героев, давая понять, что смута, войны и моря крови, которые они сотворили, пусть очень далекое, но предшествие октября 1917 года. Не восстание декабристов, восстание во имя свободы, во имя демократических норм, не свойственных монархии, а «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» Емельяна Пугачева.
Революция не опиралась на интеллигенцию, а противостояла ей. Вы не улавливаете схожесть между 1917 и 1990 годом? Реформы не опирались на интеллигенцию, а противостояли ей. При этом люди, заправляющие реформами, выделяли себя в особую социальную структуру — менеджеры. Они не числили себя интеллигенцией, так было удобнее с ней расправляться. И мнение Егора Гайдара и его окружения об интеллигенции очень схоже с мнением Владимира Ильича Ленина: «На деле это — не мозг, а говно. К интеллигенции я большой симпатии не питаю. Наш лозунг «ликвидировать неграмотность» отнюдь не следует толковать как стремление к нарождению новой интеллигенции. «Ликвидировать безграмотность» следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, приказы, воззвания. Цель — вполне практическая. Только и всего».
«Неужели можно отрицать, что российские университеты и иные учебные заведения производят каждогодно такую «интеллигенцию», которая ищет только того, кто ее прокормит? Неужели можно отрицать, что средства, необходимые для содержания этой «интеллигенции», имеются в настоящее время в России только у буржуазного меньшинства? Неужели буржуазная интеллигенция в России исчезнет оттого, что «друзья народа» скажут, что она «могла бы» служить не буржуазии? Да, «могла бы», если бы не была буржуазной».
«Задача сводится к содействию организации пролетариата, когда, следовательно, роль «интеллигенции» сводится к тому, чтобы сделать ненужными особых, интеллигентных руководителей».
Да, это слова Ленина. Но по мере развития страны Ленин приходит к пониманию, что можно не любить интеллигенцию, но без интеллектуального ресурса у новой власти нет перспектив. И тогда он произносит слова, обозначающие перелом в осмыслении процесса: мы создадим свою, рабоче- крестьянскую интеллигенцию!
И как еще один вывод, ставящий окончательную точку в наших рассуждениях о реформах и интеллигенции, — слова Михаила Ходорковского, сказанные им до своего ареста: «Крупный капитал иного олигарха — это базисная опора демократии в России».
Не народ. Не даже малый или средний бизнес. Не, упаси бог, интеллигенция. А олигархи — крупный