— Мне все время казалось, что его там нет, — говорит Карен, когда мы идем по дорожке к дому.
— Где там? — говорю я.
— Там, — говорит Карен. — В гробу.
— Я тебя умоляю, — отвечаю я, — только не начинай. — Я терпеть не могу этих завихрений, хотя я ничем не лучше, просто не говорю такие вещи вслух. — Умер так умер. Вот что он сказал бы. Здесь и сейчас — помнишь?
Карен, совершившая однажды попытку самоубийства, кивает и снова плачет. Джозеф — специалист по потенциальным самоубийцам. До сих пор не провалил ни одного случая.
Однажды я спросила Карен:
— Как он умудряется? — Я не была одержима самоубийством и не знала, как это происходит.
— Он объясняет, что самоубийство — это
— Всего-то? — говорю я.
— Он делает так, чтобы ты представила — каково быть мертвой, — отвечает она.
По гостиной и столовой, где накрыт стол, тихо передвигаются гости. Стол с угощениями, на столе большой серебряный чайник и хризантемы в вазе — все устроила третья жена. Я прямо представляю, как она говорит: “не слишком похоронно”. На белой скатерти чашки, тарелочки, печенье, кофе, пирожные. Не знаю почему, но после похорон очень хочется есть. Если еще жуешь — значит, жив.
Возле меня Карен жует шоколадное пирожное. Напротив — первая жена.
— Надеюсь, вы не чокнутая, — вдруг резко произносит она, обращаясь ко мне. Я никогда не встречала ее прежде: Карен мне ее показала на похоронах. Первая жена вытирает пальчики о бумажную салфетку. На лацкане бледно-голубого пиджака приколота золотая брошка: птичье гнездо, полное яиц. Вспоминается школа: фетровые юбки с аппликациями кошечек и телефонов — игрушечный мир.
Я раздумываю, что ответить. Имеет ли она в виду
— Нет, — говорю я.
— Я так и думала, — говорит первая жена. — Вы не похожи на чокнутую. Вокруг него всегда чокнутые, полный дом чокнутых. Я все время боялась, что произойдет
— К нему очень хорошо относились, — осторожно замечаю я.
— Ой, и не говорите, — восклицает первая жена. — Некоторые его просто боготворили. И он не очень-то возражал.
Бумажная салфетка не помогает, и она облизывает пальцы.
— Уж очень жирные у нее пирожные. — Она коротко кивает в сторону второй жены: вторая утонченнее, проходит мимо нас как бы просто так, в столовую. — И я наконец ему заявила: ты поступай как хочешь, а я хочу еще пожить. — Жирное, не жирное, но она берет второе пирожное. — Это
— Да, — говорю я. У нее на щеке шоколад: не знаю, сказать или нет.
— Я сделала что могла, — говорит она. — Я не так много могла, но все же. Я по-своему была к нему привязана. Десять лет из жизни не выкинешь. Я принесла печенье, — добавляет она с гордостью. — Самая малость, но все же.
Я смотрю на печенье. Белое, фигурное печенье — в форме звездочек и полумесяцев, посередине цветные цукаты и серебристые драже. Такие печешь кому-нибудь на радость; на радость ребенку.
Хватит, пора идти. Я ищу глазами третью жену — хозяйку дома, — хочу попрощаться. Наконец я ее нахожу: она стоит в дверях и плачет, а на похоронах не плакала. Рядом с ней стоит первая жена и держит ее за руку.
— Я так все и оставила, — говорит первая жена, как бы ни к кому не обращаясь. Через ее плечо я хорошо вижу комнату — очевидно, кабинет Джозефа. Понадобится много мужества, чтобы не трогать, не вычищать это старое барахло. Что уж говорить о бегониях, вянущих на подоконнике. Но ей и мужества не потребуется, потому что в этой комнате обитает Джозеф, Джозеф незавершенный, целая комната незавязанных концов. Такого не уложишь в чемодан и не вынесешь прочь.
— Кого ты больше всего ненавидишь? — спрашивает Джозеф. И это — посреди длинной лекции про то, как правильней устраивать в саду птичьи купальни. Он, конечно, знает, что сада у меня нет.
— Представления не имею, — отвечаю я.
— Тогда выясни, — говорит Джозеф. — Лично я холю и лелею ненависть к мальчишке, что жил по соседству, когда мне было восемь.
— Почему? — спрашиваю я, радуясь, что сорвалась с крючка.
— Он выдрал мой подсолнух, — говорит Джозеф. — Я, знаешь ли, вырос в трущобах. У нас перед домом был двор, не земля, а шлак. И все же я умудрился вырастить этот маленький, хилый подсолнух, одному богу известно, как мне это удалось. Каждый день я вставал рано утром, только чтобы на подсолнух глянуть. А этот маленький паршивец его выдрал. Просто по злобе. Позднее я многое людям прощал, но если б завтра столкнулся с этим раздолбаем, я бы его ножом пырнул.
Я шокирована — на то и расчет.
— Но он был просто ребенок, — говорю я.
— Так и я тоже, — говорит он. — Детские обиды труднее всего прощать. Дети не знают снисхождения — снисхождению надо учиться.
То ли Джозеф хочет сказать, что он тоже человек, то ли это я должна в себе разобраться. Кто его знает. Порою Джозеф говорит притчами, а порой просто треплет языком.
В передней меня подстерегает вторая жена, га, что в розовом.
— Он не упал с дерева, — шепчет она.
— Простите?
У всех трех жен есть одно родовое сходство: они все светленькие и расплываются — но в этой чувствуется что — то еще, эдакий блеск в глазах. Может, горе, а может, Джозеф не проводил границ между профессиональной и личной жизнью. Во второй жене есть что-то болезненное.
— Он не был счастлив, — говорит она. — Я знаю. Мы, знаете ли, оставались очень дружны.
То есть она намекает, что Джозеф спрыгнул с дерева.
— Мне он казался вполне счастливым, — говорю я.
— Он всегда умел держаться, — констатирует жена. Она делает глубокий вдох и, наверное, хочет пооткровенничать, но мне этого не надо. Я хочу, чтобы Джозеф оставался, каким он был для меня: спокойным, талантливым, мудрым и вменяемым. Мне не нужны его темные стороны.
Я возвращаюсь в свою квартиру. Сыновья уехали на выходные. Пожалуй, обойдусь без ужина. Ни к чему. Я брожу по тесной гостиной, подбираю вещи. Вещей мужа здесь больше нет: как и полагается полуразведенному, он тут не живет.
Один сын уже бреется, второй еще нет, но оба, проходя через гостиную, оставляют следы: грязные носки, книжки, которые читают в ванной, откусанные бутерброды. В последнее время появились и окурки.
Под грязной футболкой я обнаруживаю журнал “Харе Кришна”: неделю назад его принес младший сын. Я испугалась, что на него напал юношеский религиозный фанатизм, но оказалось, нет: он купил журнал у кришнаитов за четвертак, потому что ему их стало жалко. Когда он был маленький, хоронил и оплакивал мертвых птичек. Я смотрю на обложку журнала: Кришна в окружении восторженных девушек играет на флейте. Лицо у Кришны яркосинее, как у трупа: все-таки у них совсем другая культура.
Если читать дальше, узнаю, почему секс и мясо вредны для человека. Не такая уж плохая идея, если вдуматься: ни тебе разводов, ни пуганых коров. Сплошное воздержание и молитвы. Я представляю, как стою на углу, на мне балахон, и я звеню колокольчиком. Отстраненная, свободная от греха. Этот мир есть грех, говорит Кришна. Этот мир — все, что у нас есть, говорит Джозеф. Все, что есть в твоем распоряжении.