Остальные смотрят на нее с мягкой укоризной.
— Это не дискомфорт, солнышко, это боль, — говорит женщина.
Остальные неловко улыбаются, и разговор снова переходит на подгузники.
Напичканная витаминами, добросовестная, начитанная Джини, Джини, у которой не было ни тошноты по утрам, ни варикоза, ни токсикоза, ни растяжек, ни извращенного аппетита, и в глазах не темнело — почему же ее преследует эта женщина? Сначала Джини видела ее мельком — в отделе одежды для грудничков в подвале Симпсона, в очереди супермаркета, у светофоров, когда А. сидел за рулем. Изможденное лицо, раздутое туловище, платок на жидких волосах. Во всяком случае, именно Джини замечала ту женщину, а не наоборот. Если та женщина и следила за Джини, то никак себя не выдала.
День родов приближался, этот неизвестный день, когда нужно подарить жизнь ребенку, и время сгущалось вокруг Джини, и приходилось вкручивать себя в это время, словно в снеговую кашу, по которой она шла, все чаще встречая ту женщину, всегда — в отдалении. В зависимости от того, как падал свет, женщина попеременно казалась то девушкой лет двадцати, то женщиной лет сорока-сорока пяти, но Джини всегда знала, что это один и тот же человек. И та женщина всегда казалась не совсем реальной (разве только на первых порах, в первый или во второй раз — как голос, он реален, когда у него есть эхо): но сегодня, когда по дороге в роддом А. остановился на красный свет, женщина, стоявшая на углу с коричневым’бумажным пакетом в руках, просто открыла дверь и села в машину. А. ничего не заметил, а Джини промолчала. Она знает, что на самом деле в машине женщины нет, Джини не настолько чокнутая. Она даже может заставить женщину исчезнуть, стоит только широко открыть глаза и уставиться на нее. Но женщина исчезнет, а все эти мысли останутся. Не то чтобы Джини боится этой женщины. Она боится за нее.
Они подъезжают к больнице, и пока А. помогает Джини выбраться, женщина уже вышла и исчезла в дверях. В вестибюле ее нет. Джини спокойно проходит в приемное отделение.
Этой ночью все как сговорились, и родильное отделение перегружено. Джини ждет за перегородкой, когда ей приготовят палату. Какая-то женщина кричит неподалеку, кричит и в паузах бормочет вроде бы на иностранном я зыке. Португальский, думает Джини. Она говорит себе, что у них все по-другому, им положено кричать, странно будет, если они не станут кричать. Тем не менее Джини знает, что кричит та другая женщина, кричит от боли. Джини прислушивается, как другая женщина успокаивает, подбадривает ту. Кто это — ее мать? Акушерка?
Входит А., они оба сидят и нервничают, прислушиваются к крикам. Наконец вызывают Джини, начинают ее подготавливать.
Потом Джини просыпается. А. вернулся. Он купил газету, детективы для Джини и бутылку виски для себя. А. читает газету и пьет виски, Джини читает “Раннего Пуаро”. Нет никакой связи между ее схватками и этой книжкой, разве что у Пуаро яйцевидная голова, и он выращивает тыкву, подвязывая побеги мокрой шерстяной ниткой (плацента? пуповина?). Джини рада, что рассказы короткие. Теперь в перерывах между схватками она ходит по палате. Определенно не стоило завтракать.
— Кажется, у меня задний вид предлежания, — говорит Джини. Они достают книжку и смотрят. Как полезно, что всему есть название. Джини забирается на кровать, становится на коленки, упершись лбом в ладони, А. массирует ей крестец. А. подливает себе виски. Приходит медсестра в розовом, смотрит на Джини, спрашивает, как дела, и снова уходит. Джини уже покрывается потом. Она прочла только полстраницы про Пуаро, она снова забирается на кровать, дышит и представляет себе разноцветные цифры.
Возвращается медсестра, она прикатила коляску. Пора в родовую, говорит она. Джини чувствует себя полной идиоткой. Думает, как рожали крестьянки в поле, а индеанки — в повозках, и им хоть бы хны. А она как неженка. Но врачи не хотят, чтобы она шла сама, медсестра маленькая и хрупкая, поэтому ладно. В конце концов — что, если Джини завалится? После всех своих заявочек. Представить только: и покатит бедная медсестричка нашу Джини по коридору — муравьишка с надувным мячиком. Когда они минуют пост дежурной медсестры, на каталке вывозят женщину: простыня натянута до самых плеч, глаза женщины закрыты, и рядом несут капельницу. Что-то пошло не так. Джини оглядывается — она думает, это та другая женщина — но каталку уже не видно за стойкой.
В сумраке родовой палаты Джини снимает халат, медсестра помогает ей забраться на кровать. А. приносит чемоданчик — не чемоданчик вообще-то, а небольшую дорожную сумку; важность символики не ускользает от Джини, включая предполетные страхи, например, страх упасть и разбиться. Джини вытаскивает леденцы, очки, махровую мочалку и другие предметы, которые, наверное, могут ей понадобиться. Она снимает контактные линзы, кладет их в футлярчик и просит А. не потерять. Теперь она как слепая.
В сумке осталась еще одна вещь, и Джини не стала ее вытаскивать. Талисман из другой страны, сувенир от подруги. Продолговатый кулон из бледно-голубого стекла, на нем — четыре желто-белых глаза. Подруга сказала, в Турции такие талисманы вешают на мулов, чтобы защитить их от сглаза. Джини знает, что, скорее всего, на ней талисман не сработает, она не турчанка и не мул, но ей спокойнее от мысли, что талисман с нею в комнате. Джини собиралась держать талисман в руке в самый трудный момент, но уже ничего не успевает.
Пожилая толстая врачиха в зеленой робе входит в комнату и садится подле Джини. Она обращается к А., что сидит с другой стороны кровати:
— Хорошие часы. Теперь таких уже не выпускают. — Она говорит про золотые карманные часы А., одна из его причуд: часы лежат на тумбочке. Потом врач кладет ладонь Джини на живот, чтобы послушать схватки. — Уже хорошо, — говорит она; акцент то ли шведский, то ли немецкий. — Вот это — настоящая схватка. А то были так, схваточки. — Джини не помнит, чтобы эта женщина подходила к ней прежде. — Хорошо. Очень хорошо.
— Когда я начну рожать? — спрашивает Джини, досчитав.
Пожилая врачиха смеется. Ну конечно: этот смех, эти руки парили над тысячами кроватей, над тысячами кухонных столов…
— Еще нескоро, — говорит она. — Часов восемь-десять.
— Но со мной это уже
— Тогда схватки были не сильные, — говорит женщина. — А вот теперь сильные.
Джини погружается в себя, готовясь к длительному ожиданию. Теперь она и не припомнит, почему, собственно, захотела ребенка. Это был кто-то другой, и логика у него другая. Джини помнит, как загадочно улыбались друг другу женщины с детьми, будто знали то, что неведомо ей, Джини, словно походя исключали ее из своей системы координат. Каково было это знание, какова тайна? А может, рождение ребенка — событие не более непостижимое, чем автокатастрофа или оргазм? (Но и эти явления непереводимы, они происходят внутри нас: и зачем мучиться, подбирая дня этого язык?) Джини тогда поклялась, что никогда не поступит так с другими бездетными, никакого сговора, никакой исключительности. Она уже не так молода и прожила достаточно долго, чтобы понять, насколько все это тягостно и жестоко.
И в то же время — та Джини, что принадлежит талисману, спрятанному в сумке, а не та Джини, что мечтает мастерить кухонные шкафчики или коптить окорок, — про себя она уповает на нечто большее — на тайну, некое видение. В конце концов, она рискует жизнью, хотя маловероятно, что умрет. Но ведь женщины от этого умирают. Внутреннее кровотечение, шок, остановка сердца, чья-то ошибка — врача или акушерки. Джини имеет право на озарение, что-то на память из темноты, куда теперь медленно