Когда нас фотографировали, я попросила, чтобы Васю не снимали на фоне этих книг.
Пьер Эммануэль такую речь про меня произнес, – повторять неловко. Вообще по-французски все получается тоньше, изящнее. И такой умница – ничего о политике, только о художественных достоинствах, о языке.
В Пен-клубе принимали писательницу Евгению Гинзбург с сыном. А на празднике в «Юманите» почетным гостем был советский писатель Василий Аксенов с престарелой матерью (кокетливо отмахивается от наших возмущенных возражений).
Там на празднике ко мне тоже подходили разные люди и шептали на ухо: «Мы читали… Мы восхищались… Так прекрасно… Так ужасно…» И я поняла, что у них то же самое, что у нас, своя цензура, свое начальство. И они тоже боятся начальства, боятся наших.
Эту часть рассказа заключает гневно: «Ненавижу левых. Всех левых ненавижу…»
На столе книги с автографами. Французские и русские. Тоненький сборник стихов Ирины Одоевцевой.
– …Старые русские эмигранты все читали мою книгу. Такие наивные. Трогательные. Хорошая старая речь. Только французские слова вставляют.
– …Опасалась, как стану объясняться. Но французский вспомнила почти сразу. Откуда-то из глубин поднялись слова. Болтала легко, сама удивлялась.
В комнате – на полу, на диване, на стульях – распакованные и нераспакованные чемоданы, коробки, свертки. Еще не все подарки розданы. Привезла родным, друзьям, знакомым. Больше всего дочери.
Тоня приходит при нас. Рассказы прерываются, начинается праздничная суматоха примерок. Рады и мать, и дочь, и мы, зрители.
Осторожно спрашиваем про врачей – ведь эта поездка официально называлась «для лечения». И Вася сопровождал мать, ехавшую лечиться.
Чаковский, давая ему командировку «Литгазеты», патетически заметил: «Подписываю только потому, что помню о твоей матери».
На наш вопрос о врачах отвечает раздраженно:
– Не ходила и не собираюсь. Я еще здесь заранее предупредила Ваську: никакого лечения. Еду смотреть. Видеть людей. Радоваться.
После краткой вспышки раздражения вновь улыбается:
– Вася взял машину напрокат. Правда, в Париже пришлось много ходить пешком. Там ведь трудно парковаться (мы смеемся – поборница чистоты речи снисходит к американизму).
– …Едем в театр или в кино, машину приходится ставить так далеко, что идем два или три квартала.
– …Ездили по Франции. На юг. В Ниццу. Были на могиле Герцена. В гостях у Шагала.
– …В гостиницу приносили букеты цветов. От издателей – итальянских и французских. За меня там ведь шла борьба – кто получит авторские права на вторую часть. Я и не думала, что придется работать. Хорошего экземпляра второй и третьей части не оказалось, пришлось править какую-то слепую копию. Но я старалась, чтобы хоть опечаток не было.
Вспоминаем, как она огорчалась изданию шестьдесят седьмого года, где полным-полно опечаток.
Спрашиваем, будет ли она писать об этой поездке?
– Ну что нового можно написать о Франции? Сколько уж русских писателей побывало в Париже, и какие… Но я вот что надумала: «Колымчанка в Париже». Назвать можно и так: «От Колымы до Сены».
Василий Аксенов рассказывал: «Мама сначала обрадовалась, что можно заказывать завтрак в номер. „Давай попроси завтрак в камеру!“ Но потом решительно отказалась: „Нет, нет, я видела, как они подносы ставят на пол“.
У всех, у всех побывала (чуть понижая голос) – виделась и с Некрасовым, и с Синявским, и с Максимовым, и с Эткиндом. И все были к ней так приветливы.
Гриша Свирский звонил по телефону, приехать не мог – дорого.
– Обратный билет у нас был на поезд Париж – Москва. Но Вася сказал: «Поедем машиной до Кёльна. Повидаем Бёлля».
Они познакомились еще весной 70 года, когда Бёлль с женой были в Москве. Он обращался сперва к ней «фрау Гинзбург», потом «фрау Евгения», наконец просто «Эугения» или даже «Шенья». Она уверяла, что забыла немецкий, но достаточно свободно рассказывала о лагере, о немецких книгах, которые любила в детстве.
Тогда в 1970 г. Евтушенко пригласил на ужин с Бёллем Аксенова, Ахмадулину, Вознесенского, Таню Слуцкую, Окуджаву, а также Евгению Семеновну и нас.
Потом на улице, пока Вася искал такси, Бёлль сказал:
– Это была встреча с молодыми… А ведь молодыми по-настоящему, wirglich jung я могу назвать только вас. И всех моложе вы, Женя.
– Вот уж не ожидала, что Генрих Бёлль говорит комплименты старым женщинам.
– Я совершенно не умею говорить комплименты. Это правда. Я слушал, смотрел и думал: если бы я никого не знал из этих людей за столом и мне сказали бы, что двое из них долго пробыли в тюрьме, в лагере, угадай – кто? – ни на миг не подумал бы, что это вы, Женя, или этот бородатый пьянчуга…
Каждый раз, когда он бывал в Москве, они встречались уже как старые друзья. И в письмах к нам он неизменно передавал ей самые нежные приветы.
– … Я сначала испугалась: как это так, билет на поезд от Парижа, а мы будем садиться в Кёльне. Но там быстро привыкаешь, распускаешься. И страхи быстро проходят. Я согласилась. Только очень тревожилась, как мы успеем: поезд в Кёльне всего шесть минут, а у нас столько чемоданов… Генрих успокаивал: «Шенья, все будет ин орднунг…»
В Лефортове в 1937 году она считала себя смертницей, ждала расстрела: «Тогда мне представлялась вся остальная земля. Я ее никогда не видела и не увижу».
Увидела. Так они встретились – Париж и колымчанка. И это один из нежданно счастливых поворотов, присущих ее жизни и ее прозе.
Что в ней изменилось? Ощутила реальность славы.
В 67 году слава была заочной. И та ей несколько вскружила голову. А эта, воспринятая непосредственно, все, что она увидела, услышала, осязала, – подействовала совсем иначе.
Она стала мягче. Щедрее. Подобрела к людям.
Как это возникло? На пути из Парижа? Или в предчувствии иного, неотвратимого пути?
Л. После возвращения из Франции она почти до середины зимы была бодрой, реже жаловалась на усталость, на боли в сердце. Хотелось верить в чудо, так же как весной 65 года мы верили в то, что чудом излечится Фрида Вигдорова.
В феврале начались боли в ногах. Такое уже бывало и в 75 году. И тогда врачи говорили, что это метастазы в костях, в суставах. А потом наступило облегчение.
Она продолжала жить в Переделкине. И дважды в день выходила на крылечко.
Одевалась медленно, постанывала. С трудом натягивала валенки. Но помощи не принимала.
– Не надо, не надо! Мне легче, когда я сама. Я чувствую, когда больнее. Ох, совсем обезножела! Господи, что это за проклятая болезнь…
Ох, где мои резвые ноженьки?! Вы слышали сегодня «Голос»? Картер опять что-то говорил о правах человека. По-моему, это одна только болтовня. Они говорят свое, а здесь делают свое. Сажают, сажают… А про Орлова, про Алика уже ничего не говорили. Нет, нет никто не помогает. Вот так же и мне никакие врачи не помогут. И пожалуйста, не спорьте. Все это ваш неисправимый оптимизм…
Но ей нужно было, чтобы с ней спорили. Она отмахивалась, когда я повторял, что она опять поедет в Париж, и на этот раз полечиться, и что Картер всерьез решил сочетать нравственность с политикой.
С начала апреля она едва могла двигаться. Однако в часы, установленные для прогулок, одевалась и сидела на крыльце, закутанная шубами, пледами. Сара каждый день приходила к ней, готовила, убирала, выводила на «сидячую» прогулку.
Врачи предписали снова облучение, обещали, что это снимет боль. Она согласилась, но лишь с тем, чтобы оставаться в Переделкине, чтобы сын каждый день возил ее на сеанс и привозил обратно.
– Без воздуха я пропаду. Воздух – мое главное лекарство.