заставить относиться к себе с уважением, теперь же своей необыкновенной, скоро получившей фатальный характер способностью порождать лояльность он доказывает свой талант руководителя. Ибо именно во имя его сторонники не останавливаются ни перед чем, ради него они готовы идти на жертву, поругание и – уже с самого начала – даже на преступление, так что НСДАП постепенно все более утрачивает характер политической партии и превращается в своего рода связанное клятвой верности сообщество. Он любит, когда близкое окружение называет его «Вольфом» – «волком» (право на это имела и мужеподобная фрау Брукман) – он усматривал тут древнегерманскую форму имени «Адольф», и это отвечает его картине мира-джунглей и внушает представление о силе, агрессивности и одиночестве. Иногда он будет использовать это имя как псевдоним, а впоследствии даст его в качестве фамилии своей сестре, которая будет вести у него хозяйство; и название города, где производятся автомашины «Фольксваген», имеет то же происхождение: «По Вам, мой фюрер, этот город должен быть назван „Вольфсбург“, – так заявил ему Роберт Лей, приступая к закладке и строительству завода.[366]
Начиная с этого времени, он приступает к тщательной стилизации своего «я» и приданию ему легендарных черт – уже очень рано его одолевает чувство, что за всей его жизнью и поступками следит сама «богиня История». И вот он фальсифицирует подлинный номер своего партбилета, выдавая № 555 за № 7, дабы не только обеспечить себе ранг в более раннем и узком кругу, но и ауру магического числа. Одновременно он начинает наводить тень и на свою личную жизнь – он принципиально не приглашает к себе никого даже из своего ближайшего окружения и старается, по возможности, держать и их самих на дистанции друг от друга. Одного из своих прежних знакомых, встреченного в эту пору в Мюнхене, он просит «самым настоятельным образом никому, в том числе и его ближайшим товарищам по партии, не давать никаких сведений о его молодости в Вене и Мюнхене»; другой его знакомый из числа «старых борцов», не без умиления вспоминал потом, прежде, мол, бывали времена, когда Гитлер ещё танцевал с его женой. Он отрабатывает позиции, позы, манеру казаться изваянием; поначалу что-то не получается, производит впечатление судорожности. От внимательного глаза и в последующие годы не укроется постоянная смена заученного самообладания и обморочной безудержности в буквальном смысле этого слова, цезарских повадок и дремоты, искусственного и естественного существования. На этой ранней стадии выработки стиля он, правда, кажется ещё не совсем справляется с деталями предназначенного им для своей роли образа, отдельные элементы пока ещё не связаны воедино; один итальянский фашист видит его «Юлием Цезарем в тирольской шляпчонке».[367]
Однако как бы то ни было, это было исполнением его юношеской мечты: не угнетаемый «работой ради куска хлеба насущного» и повинуясь только собственным влечениям, он был «хозяином своего времени» и имел, помимо того, в своём распоряжении драматизм, фурор, блеск и аплодисменты, т. е. в каком-то приближении, жил жизнью художника. Он ездил на быстроходных машинах, оказался в центре внимания великосветских домов, среди аристократов, промышленных магнатов, известных личностей, учёных. В моменты неуверенности он подумывал о том, чтобы найти себе своё место буржуа в этих жизненных обстоятельствах; ведь мне немного надо, думал он в таких случаях: «Мне только хотелось, чтобы движение существовало, а я имел заработок как хозяин „Фелькишер беобахтер“.[368]
Но это были лишь настроения. Они не отвечали его натуре – раскованной, с вывертами и всегда нацеленной на максимум. Он не знает меры, его энергия ставит его всякий раз перед самыми крайними альтернативами; «все в нём толкало к радикальным и тотальным решениям», – такую оценку ему давал ещё друг его юношеских лет; теперь же другой называет его чуть ли не фанатиком, «склонным к безумству и избалованным до безудержности».[369]
Во всяком случае, время мучительной анонимности прошло, – это Гитлер знает уже точно, – и позади лежит удивительный путь. И любой непредвзятый наблюдатель, объективно оценивая молодого Гитлера, не может не признать этого перелома, как и не увидеть бесцветности и дремотной незначительности тех тридцати лет, которые он оставил позади три года назад. И надо то всего ничего, чтобы эта жизнь казалась составленной из двух несовместимых друг с другом кусков. С необычайной смелостью и хладнокровием вышла она из своего несамостоятельного состояния, и оставалось только преодолеть некоторую тактическую неуверенность и приобрести некоторую сноровку. Все же остальное указывало теперь на огромный и безудержный масштаб, и в любом случае Гитлер бывал на высоте в каждой из уготованных ему ситуаций – его взгляд моментально схватывал людей, интересы, силы, идеи и подчинял их его целям – наращиванию власти.
Недаром его биографы уделяют так много места поиску какого-то особого события, послужившего причиной этого прорыва, и так упорно занимаются старыми представлениями об инкубационных периодах, сумрачной скованности и даже бесовской силе. И всё же вернее было бы сказать, что и сегодня он остаётся все тем же, вчерашним, но дело в том, что теперь он нашёл отрезок коллективной сопряжённости, который упорядочил все неизменно присутствовавшие элементы в новую, формулу личности и сделал из чудака искусителя-демагога, и из «чокнутого» – «гения». Как он явился катализатором масс, который, не добавляя ничего нового, привёл в движение могучие ускорения и кризисные процессы, так и массы катализировали его, они были его созданием, и он – одновременно – их творением. «Я знаю, – сформулирует он позднее, обращаясь к своей публике, это обстоятельство в чуть ли не библейской фразе, – все, чем вы являетесь, это благодаря мне, а все, чем являюсь я, это только благодаря вам одним». [370]
В этом и содержится объяснение той своеобразной застылости, которая почти с самого начала присуща этому явлению. Ведь, действительно, картина мира у Гитлера, как он сам не раз будет повторять, не изменилась с венских дней, ибо её элементы остались теми же, только возбуждающий зов масс зарядил их мощным напряжением. Но сами аффекты, все эти страхи и вожделения, уже не менялись, как не менялся художественный вкус Гитлера; даже его личные пристрастия чуть ли не буквально соотносятся с тем, что зафиксировалось в годы детства и юности: Тристан и мучные блюда, неоклассицизм, юдофобия, Шпицвег или ненасытный аппетит на пирожные с кремом – все это пережило время, и когда он потом как-то скажет, что был в Вене «в духовном отношении недоноском»[371], то кое в чём он и останется таковым навсегда. Ни одно событие интеллектуальной или художественной жизни, ни одна книга и ни одна идея наступившего столетия так до него и не дойдут и уж тем более никак не скажутся на нём. И тот, кто сравнит рисунки и тщательнейше выписанные акварели двадцатилетнего рисовальщика почтовых открыток с работами солдата первой мировой войны или, ещё двадцать лет спустя, канцлера, то встретится в них со все тем же впечатлением внезапной застылости, никакой личный опыт, никакой процесс развития тут не отразился, и сам он остаётся неподвижным и окаменевшим, каким был когда- то.
Он умел приспосабливаться и учиться только в методике и тактике. Начиная с лета 1923 года нация была буквально в осаде кризисов и бед. И казалось, что обстоятельства давали самый перспективный шаг тому, кто презирал их, кто бросал вызов не политике, а судьбе и обещал не улучшить ситуацию, а радикально целиком изменить её. «Я гарантирую вам, – так формулировал Гитлер, – что невозможное всегда удаётся. Самое невероятное – это и есть самое верное».
Глава III
Вызов власти
Для меня и для нас все неудачи всегда были не чем иным, как ударами кнута, которые вот тогда-то и гнали нас по-настоящему вперёд.