мы, что приняли их немой завет, жизнь наша потеряла бы всякий смысл.
С первого же дня, после того, как мы прошли ворота гетто, мы начали думать, как продолжить работу. Нам казалось, что здесь, в гетто, где мы уже не разъединены загороженными улицами, будет больше возможностей для работы, чем до сих пор в городе.
Налаживались и связи с «арийской» стороной. Там остались товарищи, укрывшиеся в монастыре, там осталась и Хайка, получившая удостоверение арийки. Как не хотелось ей оставаться в городе! «Вам легче будет, чем мне, — говорила она, — вы будете среди евреев, будете жить общей жизнью, а мне предстоит жить заложницей, с вечной тревогой за вас и вечным притворством на лице». Но и она, и мы знали, что ничего нельзя изменить. Хайка нужна была в городе. Казалось, все было тщательно и загодя подготовлено: контакт с монастырем, связь между городом и гетто. Мы выбрали для этого один из домов с окнами на город, на угол Стефаньской, куда в условленный час Хайка должна была прийти, чтобы принять из этого окна наши сигналы. Мы верили, что так нам легко удастся установить контакт. Мы не понимали тогда, что этот план был хорош для дней, предшествовавших гетто. А здесь… все это — сплошная наивность.
В тот первый день, когда нас затолкали в гетто, мы начали искать, где бы присесть и отдохнуть, хотя бы какой-нибудь крошечный угол.
На тесном дворе по улице Страшунь 1, который нормально может вместить несколько десятков человек, ютятся сейчас сотни. Забито все, каждая щель, каждое углубление в стене. Вповалку лежат на земле, подложив под голову узлы, измученные, голодные, подавленные люди. Мечутся и плачут дети. И на общем сером фоне колют глаз одиночки в элегантных костюмах, с холеными лицами, лишенными всяких еврейских черт. Они держатся обособленно, демонстрируя свое отличие и отсутствие всякой связи с толпой; порой презрительно, в сознании своего превосходства улыбаются. Это — выкресты или дети и внуки тех, кто некогда был евреем. Теперь и на них взвалили наследие предков, от которого не убежать, не отделаться. Они держатся в стороне, эти высокомерные, полные презрения к плебеям одиночки, но они еще более жалки, чем несчастные, обтрепанные, замученные люди, несущие свой крест — кто, сознавая, что его ждет, кто принимая все как есть и внутренне покорившись горю, кто с апатией, кто с яростью.
Здесь, на этом дворе, произошло первое самоубийство. В первый же день покончил с собой доктор Гершуни, старый виленский врач и сионист. Перед смертью он говорил: «С любовью принимаю муку, наказан за то, что не уехал в Эрец-Исраэль…» Событие не производит особого впечатления. Труп так и лежит весь день среди живых, распростертых на земле людей, то пробуждающихся с безумными, ошалелыми глазами, то снова впадающих в транс.
Уже тогда начала стираться граница между мертвым и теми, кто еще жив. Какое-то массовое, шевелящееся кладбище.
Самой тяжелой в гетто была проблема жилья.
Сотни людей валялись по дворам, под открытым небом, без малейшей надежды найти для себя даже самый захудалый уголок. Члены юденрата, уцелевшие после ночи провокации, старались хоть как-то облегчить положение, но, в сущности, все зависело от энергии самих людей, каждый сам изыскивал, как приспособиться. После трех суток, проведенных на дворе, нам удалось заполучить одну жалкую комнатенку в занятой уже до нас квартире. Это крохотное помещение, где ютились Эдек Боракс, Мордехай Тенненбаум, Янджа Лебедь, Витка Кемпнер, автор этих строк и другие, сразу превратилось в штаб движения.
Когда мы впервые в него вошли, нашим глазам представилась потрясающая картина — свежие, как бы еще живые следы жизни прежних хозяев, их простых радостей и печалей, следы незатейливого человеческого существования. С фотографий нам улыбались дети, десятками голосов кричали разорванные письма, раскиданные по полу книги, валялись платья, словно только что сорванные с женщин. Разрытые, перевернутые постели, остатки последнего ужина на подернутом пылью столе.
Из углов за нами следили тени людей, совсем недавно еще живших и дышавших здесь; по комнате словно метался отзвук стонов, звучавших в ней в этот последний вечер. Отныне мы будем слышать этот отзвук каждый день, он будет вести нас в каждом деле, которое мы обсудили здесь и пойдем выполнять.
В любой из комнатушек гетто живет по десять-пятнадцать душ. Люди спят в подвалах, на чердаках, на лестничных клетках. Дети, старики, совершенно чужие друг другу, случайные люди ютятся в одном помещении. В двух-трехкомнатной квартире сбивается несколько десятков человек, по десять семей и более. Плита, как правило, одна, и каждая из хозяек готовит отдельно для своих. Каждая стремится как можно раньше приготовить ужин для своего голодного мужа к его возвращению с работы. Эта плита превращается в объект постоянных споров и склок. Со временем кое-как уладилось и это. Но полегчало от этого мало. Острая нехватка посуды, предметов первой необходимости. Хнычут, ревут по углам маленькие дети, за которыми некому присмотреть, ребятишки постарше то и дело кричат: «Есть хочу!»
А когда становится невтерпеж и выходишь из квартиры, попадаешь в густую толпу орущих людей. Кривые переулки гетто просто распирает от криков. Здесь теперь сосредоточена вся жизнь. Здесь кухня слухов и общественного мнения. Правда, очутившись в толпе, чувствуешь себя чуточку уверенней, но здесь почти невозможно дышать — пыль столбом, всюду мусор, от канав тянет вонью канализационных стоков, которым некуда течь, ни лужайки, ни деревца.
В нескольких маленьких улочках скучилось более тридцати тысяч человек, и ни одной бани, нет топлива, чтобы ее топить, нет мыла, нет места, выделенного под свалку, и во дворах растут громадные кучи отбросов, кишащие мухами. А время летнее, знойное, солнце палит беспощадно. Вздыхали: если даже немцы оставят нам жизнь, в такой грязи все вымрем от эпидемий.
Но жизнь тем не менее начала как-то налаживаться, приобретать какие-то определенные очертания. Укомплектовали юденрат, сформировали еврейскую полицию.
Поначалу она собиралась охранять порядок в гетто и наблюдать за выполнением распоряжений юденрата, взявшего на себя решение по мере сил проблем жилья, здравоохранения, санитарии и рабочей силы. В гетто был создан «арбейтсамт» — еврейская биржа труда, подчиненная германскому «социаламту».
В первый же день повели на работу. Первыми пошли те, кто до гетто работал у немцев.
Изо дня в день чуть свет выходят из ворот гетто длинные колонны заклейменных желтым клеймом евреев под конвоем немцев и литовцев. В городе колонны разделяются, и каждая бригада шагает к своему месту работы. Работают, как правило, мужчины. Каждому выдается «арбейтсшейн». Гнут спину каторжно — более десяти часов, а вечером, смертельно усталые, возвращаются под немецким конвоем в гетто.
В этот час переулки гетто забиты народом, упорно продвигающимся вперед. Каждый спешит домой. И только минует ворота, как отряхивается от всего, что пришлось перетерпеть за день. Кажется, даже усталость на минутку улетучивается из ноющего тела. Жадно ждут его прихода домашние — может, принесет с работы краюху хлеба или пару картофелин, а если сильно повезло — и бутылку молока. В первые дни единственным источником существования были продукты, которые удавалось купить идущим в город, а потом пронести в гетто. Были и такие, кто спасался тем, что успел захватить с собой при переселении; третьи кормились остатками продовольствия, найденными в квартирах, но угроза голода каждый день вставала перед людьми.
Однако несравнимо хуже было положение во Втором гетто.
В соответствии с приказом властей. Первое гетто было наименовано «фахарбейтергетто», то есть гетто ремесленников, которым разрешалось проживать в нем вместе со своими семьями. Второе предназначалось для чернорабочих, не имеющих ремесла. Это — три с половиной тесных переулка: Шкляна, Жидовская, Хагаон и пол-Ятковой, куда согнано 11 тысяч человек — в основном не пригодные к труду старики и значительная часть вильнюсской интеллигенции.
Согласно приказу, люди с профессиями обязаны вместе с семьями переселиться отсюда в Первое гетто, людей без профессии из Первого гетто переведут во Второе. Этот приказ вызвал сильнейшую тревогу в обоих гетто, между которыми существует повседневная связь: уполномоченным юденратов[8] разрешено передвижение из гетто в гетто, и на работах в городе евреи из обоих гетто трудятся пока вместе.
Немцы вводят новые «шейны». Вместо «арбейтсшейна», который имел на руках до сих пор каждый рабочий, распределили «фахарбейтершейны», выдав их мизерному числу евреев — обладателей нужных немцам профессий. Юденрат Первого гетто издает строгое предостережение тунеядцам, не имеющим никакого ремесла, чтобы немедленно убирались из гетто.