эскорта черноголовых медленно проезжали в каретах бородатые люди в высоких шапках, во множестве шуб – одна поверх другой. Были и в европейском наряде, но не такие занятные. Потом их поселили в форштадте, для чего у бородатых бюргеров взяли много хорошей мебели. Так далеко из дому мне убегать не позволяли, и больше в ту весну я их не видела.
И теперь появился ты… Не суровый старик в парче и мехах, какого я запомнила, и не чудовище в семь футов ростом, как говорили про царя московитов, а юный, русоволосый, лишь немногим выше меня. Я снова вспомнила тот миг, когда мы застыли – глаза в глаза. Нет, и думать нельзя было о том, что ты умрешь, чтобы не накликать беду.
Тут во дворе началась суета. Я выглянула в окно и спросила у кухарки Кристины, в чем дело. Она ответила, что шведские солдаты ломятся в дом, а их сержант кричит, будто у него есть ордер на обыск, наши же Олаф и Бьорн, как на грех, сейчас где-то в Цитадели.
Я побежала вниз – разбираться. И из сердитых ответов Эрикссена поняла, что ты на свободе! Солдаты обыскали сеновал, с торжеством притащили те твои вещи, что мы для них оставили, но ничего больше им найти, разумеется, не удалось, хотя я сама показывала им людские комнаты и даже мастерскую. Сержант беспокоился, шумел и распоряжался, а бывший с ним офицер молчал, но по тому, как сержант после каждого своего приказания вопросительно глядел на офицера, я поняла, что это куда более важная, чем сержант Эрикссен, персона.
Отец, конечно, позволил шведам обыскать дом – во-первых, он и не подозревал, насколько обвинения сержанта близки к истине, а во-вторых, молчаливый офицер вежливо перед ним извинился за беспокойство. Сидя у окна, отец ждал результатов обыска. Когда выяснилась полная его бесполезность, офицер быстро ушел, а Эрикссену, к великой моей радости, пришлось выслушать от недовольного отца строжайший выговор, смысл которого сводился к тому, что Рига безотказно поит и кормит – главным образом, судя по поведению господина сержанта, видимо, поит! – двенадцать тысяч дармоедов, которые только вносят суматоху в жизнь порядочных бюргеров.
Я присутствовала при этом и особенно подчеркивала то обстоятельство, что из-за неповоротливых олухов кирасирского полка его величества испортила новое платье. Эрикссен сердито передо мной извинился.
Потом мы с отцом остались одни. Он стащил с головы круто завитой парик и велел Маде убрать в шкаф парадный камзол и кафтан.
– Ну, моя милая дочь, пора бы и ужинать, – сказал он. – Устрою же я взбучку этому Андрису, когда вернется! Где его черти носят?
– Мне кажется, он не вернется, – осторожно ответила я. – Мне кажется, лейтенант был прав…
Кажется!.. Перед моими глазами стояли пятиугольнички бастионов, и равелины между ними, и кружочки башен с надписями, и даже нарисованные волны и смешные кораблики на Даугаве…
В конце концов, я поступила достаточно милосердно. Я помогла тебе спастись. Дальше живи, как знаешь. Уходи отсюда с миром и больше не появляйся на моем пути! Между нами – тридцатифутовый рижский вал и пушечный огонь с бастионов.
– Ты говоришь глупости, это ерунда, – небрежно возразил отец. – Что у вас с Кристиной на ужин?
– А если вдруг не ерунда?
Отец внимательно посмотрел на меня.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что помогла вражескому лазутчику, заведомо зная, кто он такой?
Я вздохнула. Я знала, что у тебя слишком быстрый и умный взгляд для простого конюха. Еще я знала, как оборвалось дыхание, когда я встретила тебя у иоанновской церкви. Но ведь отцу этого не объяснишь.
– Одно дело – выручать своего слугу, который живет в твоем доме и ест твой хлеб. Я рад, что ты заступилась за нашего конюха, я воспитал тебя настоящей хозяйкой и хорошей женой для мастера. Другое дело – политика… Я никогда ею не занимался, и мой отец, и мой дед тоже. Мы платили все налоги, которых от нас требовали, тем, кто требовал, и совесть наша была чиста. Зачем нам это? Мы обтачивали и шлифовали янтарь. А янтарь – не король, не правительство, а дивный плод морской пучины. Короли меняются, янтарь остается… Так, значит, милая дочь, ты знала, что конюх Андрис – никакой не конюх Андрис?
– Я, отец, ничего не знала. Я сама только тогда догадалась…
– До того, как при всех накричала на сержанта, или после того?
– После…
– Ну что ж, – подумав, подвел итоги отец, – из-за разорванного дочкиного платья мастер Карл Гильхен не разорится. Мы из-за другого можем разориться.
Он долго и внимательно смотрел на меня.
– Ульрика, ты уже взрослая девушка, Бог даст, скоро ты станешь невестой. Я говорю с тобой так, как говорил бы с твоей матерью. Я не шведский дворянин, не немецкий барон и не польский пан. Моя честь – это мои руки, а в роду у нас кого только не было! Хотя бы твоя бабка по материнской линии, ну да ладно… Бог с ней… И твоя честь – это золотые руки мастера, который станет твоим мужем. Ты – из рода мастеров. Я хочу, чтобы люди радовались моему мастерству и покупали мои шкатулки. А кому нужен янтарь на войне? Янтарь горит в огне, милая дочь, и прекрасные чаши плавятся и превращаются в грязь и смрад. Я помню две осады. Я знаю, какой будет третья. А если устоим – жди и четвертой, и пятой. Рига для всех – лакомый кусочек. А царь Петр уже доказал свою силу. И сегодня, слушая этого дурака Эрикссена, я подумал – не лучше ли будет скромному мастеру под русскими, чем под шведами.
Я растерялась. Вот-вот могли появиться наши шведы. Они уважают отца, но, услышав такие слова… Ведь отец, вместе с купцами Большой гильдии и мастерами Малой, десять лет назад клялся в верности шведской короне и отрекался от изменника и клятвопреступника Иоганна Паткуля, что подделал подписи рижских бюргеров на каких-то опасных документах.
Отец догадывался, что произойдет. А я это знала. Ведь у меня в комнате лежали планы, на которых, при желании, можно найти место нашего дома.
Я подумала о ящиках прозрачного, переливчатого янтаря, который утром видела в мастерской. Это утро было далеко-далеко, и придуманное мной ожерелье тоже далеко-далеко… Оно никогда не пропитается тонким и томным ароматом, оно никогда не согреется у меня на груди.
И тут вошли Олаф и Бьорн.
– Господин Гильхен, мы все знаем, – сказал Олаф. – Нас уже вызывали в замок. Нелепая история! Не переживайте зря, такое с каждым могло случиться. Никто не сомневается в вашей верности королю.
– Он был хорошим конюхом, – деловито ответил отец. – На редкость хорошим. Кто теперь так вычистит ваших лошадей? Придется искать другого. Вы, господин Ангстрем, могли бы подобрать кого-нибудь из тех рекрутов, которых пригнали на днях. Вам ведь все равно необходим денщик.
– На мое жалование денщика – и того не прокормишь, – проворчал Олаф.
– Я сегодня получил письмо от Ингрид! – ни с того ни с сего радостно сообщил Бьорн. – Она уже выехала и очень торопится, чтобы родить в Риге. Подумайте, мой сын будет коренным рижским жителем! Фрекен Ульрика, вы станете с Ингрид подругами. Она у меня умница. Вы вместе будете читать книги, она ведь знает и немецкий, и даже французский. Я заметил, у нас девушек обучают куда лучше, чем здесь.
Отец недовольно посмотрел на него, приняв эти слова за упрек, но ничего не сказал. Мне они тоже было не понравились, но Бьорн, простая душа, и не думал никого обижать, значит, и сердиться на него не стоило. Что же до воспитания – если шведы учат своих девиц читать умные книги, это еще ничего не доказывает! У нас в Риге самые образованные бюргеры воспитывают дочерей по примеру голландцев – хорошими хозяйками, знающими толк и в музыке, и в математике. Французский язык!.. Интересно, что эта хваленая Ингрид умеет, кроме французского.
Бьорн рассказывал о чем-то. Олаф и отец его слушали, Маде тем временем накрывала на стол. Часы пробили восемь. Мы с Маде неожиданно переглянулись, и я поняла, подумали мы в этот миг об одном и том же – где ты, что с тобой?
После ужина отец пошел к себе, наказав мне долго с господами офицерами не засиживаться. Бьорн, как всегда, стал расставлять на матово отполированной столешнице янтарные, еще дедушкиной работы, большие шахматы. Олаф сверил часы с нашими настенными – боялся опоздать в караул.
– Странно все-таки, фрекен Ульрика, – сказал он, присаживаясь к столу, – ведь не далее как вчера в