– А Йорен?
– Не знаю, – отец отвел глаза. – Может быть, и с ним.
Я своим ушам не поверила. Как же мы без Йорена? И как же он – без нас?
– Ты подумал, отец, куда он денется?
– Ульрика, послушай меня… Надолго наших запасов не хватит… – тихим, покорным голосом говорил мой отец, славный мастер, гордившийся своими полными погребами, своим гостеприимным домом, своими всегда сытыми и довольными подмастерьями и ученикам. – Если мы не избавимся от лишних ртов, а Бог весть когда кончится эта проклятая осада, то наступит день, когда ты, мое дитя, попросишь у меня хлеба, а мне нечего будет дать…
Я слушала и думала – ведь он уговаривает сейчас не меня, а сам себя, вот что страшно.
– Неужели? – спросила я из милосердия, чтобы он мог убедить меня, а значит, и себя, в нашем бедственном положении и в необходимости расстаться с Йореном.
Он не убеждал. Он просто посмотрел как-то жалко, обиженно, и вышел.
Я отвернулась к окну. Подмастерья – Вильгельм и Иоганн… Господи, чего они только не вытворяли! Наверное, сто раз отец торжественно обещал выгнать на все четыре стороны то рыжего Вильгельма, то маленького Иоганна. Но на днях приходил отец Вильгельма, и они оба толковали, что если бы не осада, парень мог бы уже приниматься за работу на звание мастера. Конечно, до этого далеко, и об этом ли теперь думать… Но мы все так радовались, когда думали и говорили о том, что вот скоро все кончится, и Вильгельм станет мастером, и Иоганн возьмется за ум, и наши дела поправятся. А пока мир словно на глазах становился все теснее. Уйдут подмастерья, Кристина, Йорен. А останутся в доме Бьорн с женой и сыном и Олаф. Те, кого я понемногу начинала ненавидеть за их уверенность в благополучном исходе осады. Они верили в обещанные из Стокгольма корабли. Они, невзирая на подступивший голод, убеждали нас, что доблестная шведская армия и на этот раз отстоит Ригу. А дальше что? Они будут ненавидеть тебя, молить Бога о твоей смерти, и есть хлеб, отнятый у Вильгельма, Йорена, Иоганна, Кристины…
Я слышала голоса подмастерьев во дворе. Чтобы не слышать их, я поднялась наверх, к Ингрид. Долго там пробыть не смогла – отправилась искать отца. Его нигде не было. Я подошла к дверям мастерской и долго стояла – я боялась войти и никого не увидеть. Маде застала меня у дубовой двери.
– Ты знаешь? – спросила я.
– Что, фрейлейн?
– Нет, ничего…
– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.
– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!
Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.
В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…
– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.
В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..
Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.
Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…
Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.
Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.
А в Риге была ты.
Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…
Я выбрал самое страшное, что только можно выбрать, – смотреть, как гибнет женщина, лишь в том и виновная, что меня полюбила, и гибнет она по моей вине… разве я не предвидел сего? Еще по дороге в Ригу предчувствовал, что так будет! Но не хватило силы запретить душе любить. Господи, да кто ж и запретил бы в двадцать три-то года! И я принял любовь со всей той болью небывалой, что ей сопутствует, и нес в себе эту тяжесть, закусив губу, потому что там, за бастионами, на тебя легла вторая половина нашей нелегкой любви, нашей беды…
В один день показалось – есть выход. Я пришел к Борису Петровичу и попросил послать меня обратно в Ригу.
– Незачем, – был ответ.
– Мы с Маде перебирали мои старые вещи, соображая – какие чинить, какие пустить на тряпки. Маде учила меня хозяйничать – стряпать простую пищу, стирать. Я усердно терзала в тазу мокрые рубашки и думала – ведь если ты и после нашей свадьбы будешь служить, то мне придется сопровождать тебя в походах. Кому же стирать тебе, как не мне? Я другому и не позволю!
Снизу раздался шум.
– Это они! – догадалась Маде. – Скорее!
Мы должны были спуститься на кухню раньше отца и встретить удар первыми. Я догадывалась, что произойдет, если отец вступит в разговор со шведским патрулем, одним из тех, что врывались в дома и переворачивали все вверх дном в поисках съестного.
С тех пор, как во время вылазки были убиты Олаф и Бьорн, мы ждали этого события. Что могли – спрятали.
Еще на лестнице я услышала голос отца:
– В моем доме вдова шведского офицера с грудным ребенком!
Ему ответили грубым ругательством.
Маде, оттолкнув меня, первая ворвалась на кухню. Мы опоздали – отец, вооружившись тростью, не пускал к дверце чулана двоих шведов – при палашах и пистолетах. Третий стоял сзади и насмешливо командовал.
Не знаю, как это вышло. Может, отец просто поскользнулся? Не знаю – я бросилась оттаскивать одного солдата, Маде напала на другого, третий ударил Маде… До сих пор не понимаю, как отец оказался в гуще