Подмастерья загоготали. Маде хихикнула.

– Но ведь волшебная же! – напомнил кто-то сквозь общий смех.

– На ней не написано, что волшебная, – ответил ты и, словно спохватившись, добавил: – А если даже и написано, мне-то что? Я читать не обучен!

Ах, как не понравилась мне эта поспешность твоего ответа! Я могла спорить на что угодно – ты умел читать не хуже меня, а ведь я несколько зим бегала в школу Морица, что при Петровской церкви. И когда при тебе говорили по-немецки – отлично все понимал. Думаешь, меня можно было обмануть старым кафтаном и потертыми сапогами? Глядя из-за своих бальзаминов, я поймала твой быстрый, умный и тревожный взгляд.

Тут мысль, беспокоившая меня уже несколько дней, наконец воплотилась в слова. Ты ведь не беглый крепостной из Польских Инфлянтов, какие бы ужасы ни рассказывал про злой нрав барона Зивулта. Просто мы давно привыкли к тому, что беглые нанимаются в прислугу – согласно закону, на пять лет, хотя уже через два года они полностью свободны от своих господ. Раз просится человек в конюхи – значит, ищет свободы за высокими рижскими стенами, а больше нам знать и не обязательно.

Но я чуяла – это необъяснимо, у меня не было никаких для того резонных оснований, – я чуяла, что не по простому делу ты в Риге. И еще понимала – ведь ты совсем мальчишка, как ни прячься в свою нечесанную бороду.

Маде заметила меня в окне и примчалась наверх.

– Опять ты без чепца, – недовольно сказала я. – Молчи, знаю твою отговорку.

Это было вроде игры, еще с тех времен, когда Маде совсем девчонкой появилась у нас. Ее не заставить было надеть даже самый хорошенький чепчик.

– Да я в венке из земляничных листьев куда красивее! – убеждала она. Что это за венок – я не знала. Должно быть, на лесных мызах в Видземе девушки и плели себе осенью такие разноцветные венки. Но мы по сей день дразнили Маде ими. И она, обычно с восторгом откликавшаяся на самую немудреную шутку, тут еле улыбалась, а то и задумывалась. Крепко, видно, ей запомнились те венки.

И на этот раз она только взглянула исподлобья и закинула за спину длинные, длиннее моих, светлые косы.

– И не надоест тебе кружить головы нашим парням? – спросила я, разбивая яйцо всмятку серебряной ложечкой с маленьким аистом на конце. – Теперь вот за нового конюха взялась.

– Его, фрейлейн Ульрика, не так легко сбить с толку. Шоколад я сегодня сварила, кончился весь… Он сам кого хочешь с толку собьет.

– С чего ты взяла?

– Вам горячего молока налить или принести снизу простокваши? Он у нас больше месяца, а никто его пьяным не видел, хотя он часто ходит с парнями в кабачок Зауэра. И что-то он слишком умен для деревенского. Я сама слышала, как он говорил с Эриком – не тем, который денщик господина Фалькенберга, а с другим, – Господь мне свидетель, не вру, – о мортирах и о пушках, которые еще Черноголовые подарили Риге Бог весть когда. Ну, зачем конюху мортиры?

Она собрала посуду и вытерла фартуком капельку молока на столике. Я отметила это и порадовалась – Маде становилась совсем порядочной служанкой, которая не опозорит хозяйку при самых придирчивых гостях.

– Может быть, он хочет в солдаты? – поинтересовалась я. – Для деревенского парня…

– Да говорю же я вам, что он никакой не деревенский! – перебила меня Маде. Я так и застыла с чашкой в руке.

– Откуда ты знаешь?

Маде немного подумала – а стоит ли мне говорить такое?

– Парни говорили – спина у него гладкая.

– Ну и что?

– Не поротая!..

И, выхватив у меня чашку, она исчезла из комнаты, едва не прихватив дверью подол полосатой домотканой юбки.

Но если ты не беглый, так кто же?

Я причесалась, надела свое будничное платье, темное с широким белым воротником, и пошла к отцу. Тут уж я была покорнейшей и благонравнейшей дочерью на свете. И не потому, что такой надлежит быть дочери почтенного мастера, а просто не хотела ничем огорчать отца, и так ему приходилось нелегко. С каждым годом все меньше кораблей швартовалось у причалов напротив Ратушной площади. Как началось это восемь лет назад, еще с саксонской осады, так до сих пор иноземные купцы обходили Ригу стороной, норовя зайти в Либау или в Ревель. Слишком велики к тому же были и шведские пошлины. А куда прикажете сбывать шкатулки и вазы, медальоны для стенного декора и четки? Некуда…

Но мастер Карл Гильхен сказал раз и навсегда – скорей его душа расстанется с телом, чем сам он – с янтарем. Хотя голландские купцы предлагали ему быть комиссионером, он отказывался, говоря – ничего я в вашей золе с поташом и в льняном семени не смыслю. И работа в нашей мастерской продолжалась, и так же радовала всех удача, и те же громы обрушивались на голову растяпы, загубившего прекрасный кусок янтаря, где играла целая рыжая радуга, от медово-золотистого до темно-вишневого, где можно было разглядеть зеленоватые надорванные крылья бабочки или черный угловатый клубочек муравьиных лапок.

Мы поговорили о хозяйстве, и я взяла в руки перо.

Еще со вчерашнего вечера я придумывала ожерелье. Совершенно ненужное и бесполезное ожерелье – я все равно никогда такого не надену. Но в прожилках моей же собственной вазы оно мне померещилось – с длинными подвесками-слезками, чуть побольше, чем делают такие слезки из драгоценных камней для сережек. Вся прелесть этого ожерелья заключалась в рисунке, что должны образовать подвески и маленькие шарики. Я сперва рассказывала это отцу, как свой каприз, и он слушал, усмехаясь. Я продолжала, уверенная, что моя мысль пригодится ему в чем-то совсем другом, как не раз уже бывало, но неожиданно увлеклась и кончила тем, что попросила его позволить сделать это ожерелье кому-нибудь из подмастерьев. Все-таки работа непростая, как раз было бы на чем поучиться.

– Да зачем оно тебе понадобилось, милая дочь? – искренне удивился тут отец. – По-твоему, мастер Карл Гильхен не может купить единственной дочери настоящее ожерелье, хотя бы и гранатовое? Разве что Маде подарить – тем более, что ей за полгода не плачено. Длинные подвески! Ты бы еще подвески с зубчиками нарисовала, как на этих латышских пряжках…

– Я не хочу с зубчиками! – обиделась я. Вот уж придумал, в самом деле, как будто не он втолковывал мне сложные премудрости законченности линий, строгости вкуса и торжестве гармонии!

– Балую я тебя, – сказал отец, уселся поудобнее за рабочим столиком и веером разложил черканые- перечерканые рисунки шахматных фигур. Я поняла, что ожерелье мне дозволено, и поцеловала отца куда пришлось – в седую, коротко стриженную голову.

Выбрав подходящий янтарь, я понесла его вместе с рисунком не ученикам, а в дальний угол мастерской, к Йорену.

Йорен был вечным подмастерьем. Собственно и подмастерьем он по закону тоже не считался, да и годы были не те – за шестьдесят. Не будь он латышом, давно бы уже стал мастером и сам имел учеников. Отцу доставалось от других цеховых мастеров за то, что держит латыша да еще дает ему тончайшую работу. Но он не собирался расставаться с Йореном. Йорен и его самого мог бы кое-чему поучить. Йорен видел янтарь…

Я не знаю, как это объяснить. Он видел, что скрыто в каждом куске, и все тут! И меня учил смотреть и видеть. Отец мог сделать все, что угодно, хоть из цельного куска, хоть так подогнать детали, что и под лупой след будет не толще волосинки. А смотреть и видеть – пробовал, но не всегда получалось.

Я еще ребенком все вертелась вокруг Йорена. Ему, видно, было все равно, кто я, молодая хозяйка или молодой хозяин, он и мне вместе с мальчишками втолковывал, как шлифовать янтарь, как сверлить, как подбирать по тонам. Мальчишки менялись, мало было способных, а я оставалась. Хотя вроде ремесло это девице было ни к чему.

Йорен в последние годы стал глуховат. Я тронула его ссутуленное плечо. Он медленно повернулся – на щеку упали длинные волосы, такие светлые, что, наверное, они давно стали седыми, и никто этого не

Вы читаете Запах янтаря
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату