– Мыслете-мыслете-добро… Ага, вензель московского денежного двора… Это как же?
– Молод, зелен, – заметил Медведев. – Тебе и невдомек, что денежка-то крамольная.
– Никшни. И теперь-то про такие дела лучше не болтать, – одернул его Бредихин.
– Я же говорил, что такие рублевики еще сыщутся, – сказал Архаров. – Редко, но попадаются.
– А с чего такая путаница? – спросил Левушка. – Надпись – одна, а вензель – иной?
– Теперь уже никто не вспомнит, – отвечал Бредихин. – Вроде бы при государыне Елизавете перечеканивали монеты из заготовок, сделанных при государе Иванушке, царствие ему небесное. Возили их с одного монетного двора на другой. И не уследили.
– Каком государе? – не понял Левушка.
Старшие офицеры переглянулись.
Медведев и сам не знал, о ком речь. Архаров не интересовался древней историей. Он начал службу при покойной государыне Елизавете Петровне, а что было до того – как бы и вовсе не было. Он только знал, что промелькнуло некое дитя, не имевшее права на престол, но тем не менее претендовавшее, и по милосердию Елизаветы Петровны было устранено от двора, поселено в тихой местности под надзором. И из-за дитяти случилось много времени спустя происшествие с господином Мировичем, взявшимся с чего-то его освобождать.
Бредихин же, самый старший, знал, что не все так просто. Знал он, что дитя, Иванушка, было объявлено наследником российского престола самой государыней Анной Иоанновной, и было оно доподлинно романовского семени – через государя Ивана Алексеевича, что был старшим братом великому Петру Алексеевичу, только от другой жены. И замешался в это дело давний спор о законности государевых наследников. Иванушка был рожден в результате череды законных браков – и мать его, и бабка, и прабабка сперва венчались, потом детей заводили. А Елизавета Петровна была лишь признана отцом – родилась она еще до того, как Петр повенчался на «сердечненьком дружке» Катеринушке. Так что ее воцарение многие сочли в свое время противозаконным – кабы не гвардия, помирать бы ей в цесаревнах, может статься – и постриг принимать, но гвардейцы, преображенцы (о чем даже Архаров знал), на своих плечах вознесли ее к престолу. Только два месяца и успело поцарствовать бедное дитя, государь Иванушка.
– Забылось дело, и слава Богу, – сказал Бредихин. – Вот кабы ты десять лет назад такой вопросец задал, тут же бы нашлась добрая душа, крикнула бы «слово и дело!» Тогда о нем всякую память вытравили, монеты с личиком изымали. Теперь лишь государыня, дай ей Боже здоровья, позволила частично правду сказать.
– На кой ему та правда? – вступился за Левушку Архаров. – Я вон без этих правд до капитан-поручика дослужился. Есть у нас государыня – и ладно, а что было тридцать лет назад – не все ли равно?
– Ты не знаешь, что ли? – спросил Бредихин.
– Не знаю и знать не желаю. Кабы не монета – не вспомнил бы. Раньше их больше попадалось, теперь вот на всю бригаду хорошо коли штуки четыре сыщем… Тучков, дай-ка перочинный нож, – велел Архаров.
– Эй, Архаров, ты что это затеял? – воскликнул Артамон Медведев.
Архаров положил монету на подоконник и острием ножа старательно сковыривал хвост двуглавому орлу…
– Вот и пометил, – сказал он. – Давай вторую, Тучков.
– Кафтаны вот, как велено, – напомнил о себе Федоров. – Получайте, сударики мои. Да более к негодяям не суйтесь. Залапают ручищами – тогда кафтаны пожечь придется.
Архаров насторожился – доподлинно знать этого дядя Афанасий не мог. И тут же обозначилась связь между ним и теми людьми, что убегали от Архарова и Левушки.
Но лицо старого смотрителя не отражало угнездившейся в душе лжи. И Архаров сообразил, что старый смотритель своими глазами видел, как он задрался ночью с мортусом. И ничего удивительного: дядя Афанасий, зная все здешние тропинки, мог выйти на дорогу кратчайшим путем, а поле боя освещалось фонарем на шесте, торчащем у облучка фуры, и другим – в руке у Левушки.
Поехали на трех лошадях – Архаров, Левушка и архаровский денщик Фомка. На Солянке спешились. Фомка с двумя лошадьми в поводу направился к Яузе, обещавшись встать с ними так, чтоб видеть, когда господа вернутся на условленное место.
Архаров и Левушка, одетые весьма скромно, пошли к Варварским воротам. По дороге Архаров растолковывал приятелю свой замысел.
– А ты сам рассуди, Тучков, рублевик – деньги немалые, но ведь тот, кто кашу со всемирной свечой заварил, копеек не считает. У него их полон сундук. Стало быть, на наши рубли он не корочку черного хлебца себе купит, а, скорее всего, понесет их в кабак или к девкам.
– Какие девки, Николаша, чума ведь? – изумился Левушка.
– А ты вон у Матвея спроси, он тебе растолкует, есть хвороба чума и есть хвороба нестоячка. Так это доподлинно разные хворобы, Тучков, и ты их впредь не путай, – с совершенно серьезной миной сказал Архаров. – Стыдно в твои годы таких простых вещей не разуметь. Девки были, есть и будут везде и всегда.
Мортусы – те самые, с которыми задрался сгоряча Архаров, – меж тем неторопливо ехали на своей фуре пустынной улицей. Разве что собаки лаяли на них из-за заборов. Они высматривали ворота и дома с намалеванными красными крестами, что означало – осторожно, зачумленные.
Разнявший схватку мортус, по имени Тимофей, на сей раз правил лошадьми. И, задумавшись, едва не проехал распахнутых ворот.
– Стой, Тимоша, нам сюда. Тут уж точно чума погуляла, – сказал его товарищ, а был это забияка Федька. Он первым соскочил с фуры, прихватив крюк, и вошел во двор. Там он постучал крюком возле высокого окна.
– Эй, есть кто живой?
Живые не отозвались.
– Пошли, братцы, добычу выгребать, – с тем Федька, перекрестясь, шагнул на ведущую к крыльцу лестницу.
Он поднялся в верхнее жилье, вошел в горницу, перекрестился вдругорядь – на образа. И пошел дальше, в спальню, где и обнаружил на постели искомое мертвое тело. Даже не понять, мужское ли, женское ли – багровая страшная искаженная рожа…
Зацепив крюком, Федька сволок тело с постели и потащил, пятясь, к лестнице.
Мортусы, сколько могли, не прикасались к тем, кого промеж собой звали «голубчиками» и еще всяко, руками, а при помощи крюков, и крюками же наловчились попарно закидывать на фуру. Иной «голубчик» вторую неделю полеживал на смертном одре – пока мортусы, на время бунта отстраненные от своих обязанностей и получившие временную передышку, его находили. Чего ж об него без лишней нужды казенные рукавицы марать?
На лестнице Федька остановился, прислушиваясь. Дернул крюк, высвободил – и скользнул в полуоткрытую дверь.
Там тоже была горница, в которой, возможно, жили девки и копили себе приданое. Расписанный красно-синими фигурами дам и кавалеров сундук был раскрыт, а в нем, нагнувшись, копалась женщина и кидала сложенные рубахи, полотенца и простыни в мешок.
– Вот же старая дура! – воскликнул Федька. – Бросай мешок, смура, пошла вон!
Женщина повернулась – оказалось, это была высокая и костлявая старуха, одетая в крашенинный синий сарафан и поверх него в дорогую, явно из богатого купеческого дома, парчовую душегрею.
– Да что ты, батька мой! Мое это добро, я здешняя ключница! – тут же отбрехалась она. – Пошел вон! Здесь все живые, здоровые!
– Будет врать! Бросай, говорю, не то последние зубы вышибу. Оно ж зачумленное, это добро, его вместе с домом жечь будут. Пошла, пошла! Ключница!
Он замахнулся крюком – и старуха, отскочив, прижалась к стенке.
– Проползай, дура. Кыш! Мешок оставь!
– Да мой же мешок, и пожитки мои! Не трожь, блядин сын, не трожь, говорю!
– Твои, как же!