время слоняться толпами по улицам, горяча друг дружку неистовыми словами. Десятские во многих местах просто боялись выходить и нести свои обязанности.
Наконец после того, как пьяная орава окружила архаровские сани прямо на Пречистенке, и в помощь отбивавшемуся кнутом Сеньке пришлось сделать два выстрела, Архаров опять перевел свой особняк на военное положение. Там в третьем жилье ночевали испытанные архаровцы, премного довольные таким общежитием. Они были неизбалованы – Тимофею доводилось и в сугробах спать, так что тюфяк на полу представлялся им царским ложем, тем более, что Потапу было велено кормить их без всякой экономии.
Несколько дней спустя Архаров был вызван к князю Волконскому – разбираться с незваным гостем. Записка была так хитро составлена, что и не понять, кто пожаловал. Но разумно расспрошенный архаровцами посыльный рассказал: генерал-майор, прибыл из Казани, по прозванию Василий Алексеевич Кар.
– Мать честная, Богородица лесная! – воскликнул Архаров. – Как же он в Казань-то попал?!
Генерал-майору, сколько Архаров знал расстановку сил, полагалось быть где-то под Оренбургом, а не возвращаться в Казань, откуда он выступил против самозванца, имея под началом около полутора тысяч человек. И тем более – не скакать в Москву, куда его никто не посылал.
Наступил ранний зимний вечер, на Лубянке было тихо, и Архаров стал собираться. Но, когда он уже стоял в шубе, а Клашка эту шубу на нем оправлял сзади и одергивал, в кабинет, постучав, заглянул старик Дементьев.
– Чего, как мышь, скребешься? Заходи, – велел Архаров.
Старый канцелярист вошел и низко поклонился.
– Челом бью вашей милости на неслуха Устинку, – сказал он. – Беда с ним, право, пишет на свой лад. Вот, извольте, гляньте, ваша милость, срамота одна…
Это было неизбывное горе старика Дементьева.
Как многие невысокого полета чиновники, он на старости лет стал сильно заботиться о своем влиянии на ход событий и на служивую молодежь. Всякую мелочь принимал близко к сердцу, особо настаивал на своей незаменимости – словом, проделывал все свойственные его положению дурачества. А главным в его ремесле был разборчивый и красивый почерк. Вот вокруг почерка и развел старик Дементьев неслыханную канитель. Он всех канцеляристов школил, чтобы писали на его лад, с его излюбленными завитками, и наиболее хвалил тех, кто, не пожалев времени, брали его рукописания за образец и, обводя буквы карандашиком, усваивали его манеру.
Устин же имел свой почерк, довольно отличный от дементьевского, и потому не раз и не два сподобился таких вот стариковских жалоб, приносимых Архарову. Он искренне пытался переучиться, но, увлеченный письмом, забывал о своих благих намерениях.
Сказывалось, видимо, и то, что Устин не был потомственным канцеляристом. В этом звании многое значила семейственность. Заботясь о том, чтобы все учреждения имели грамотных работников, правительство запретило детям приказных служащих поступать в иную службу, кроме гражданской, и более того – недавно был принят указ, обязавший канцеляристов самим обучать своих детей грамоте. Немудрено, что в этой среде почерк имел столь великое значение.
Старик протянул две тетради, показал пальцем, точно – разница в почерках на соседних страницах была весьма заметна. Архаров посмотрел на Устиново творчество – да, почерк не дементьевский, так ведь и ошибок, сказывали, у того Устина почитай что не бывает.
– Прости его, дурака, старинушка, – сказал он. – А я сам с ним завтра потолкую.
– То-то, что дурака… – проворчал старик Дементьев. – Наиважнейшие бумаги, а на разный лад у нас писаны, непорядок, срамота… вон, кто ж так «веди» пишет?.. и вон еще…
Архаров похлопал его по плечу – сие считалось знаком доверия, равноценным ордену. И пошел из кабинета, убежденный, что недели две-три старый канцелярист будет сидеть спокойно, а потом притащится с очередной жалобой на того же Устина, и судьба обер-полицмейстеру сличать почерка в тетрадях до скончания века.
К Волконскому поехали на двух санях – впереди полицейские, сзади сильно обеспокоенный, хотя и не подающий виду, обер-полицмейстер.
Кар был в доме московского градоначальника таким гостем, что одно смущение: и не принять было нельзя, и принимать – гневить государыню. Поскольку генерал-майор, бросив своих солдат, самовольно передал командование другому генерал-майору, Федору Юрьевичу Фрейману, и помчался было через Казань и Москву в Санкт-Петербург, но в Москве узнал, что государыня запретила ему являться в столицу, и отправился к Волконскому за помощью и советом.
Доставили его в таком виде, что из саней – да в постель. Горячку свою он привез из башкирских степей, и доктор Воробьев, за коим сразу послали, диву дался – спятить надобно, чтобы в таком положении из Казани в Москву тащиться. Жар был умопомрачительный, хотя Кар божился, что превосходно все понимает и помнит. Выпускать его из постели Матвей запретил, так что светская жизнь переместилась в спальню гостя.
Архаров был в обществе Волконского и Кара младшим – всего лишь полковник – потому голоса не подавал, а лишь слушал, делая в уме разнообразные заметки. Волконский тоже много не говорил – насоветуешь, а потом и расхлебывай. Зато генерал-майор, опираясь на локоть, изливал свое возмущение, уже почти не беспокоясь, слушают ли, и не нуждаясь в вопросах.
– Учинить над злодеем поиск! Переловить разбойников! – он явно передразнивал не совсем верный русский выговор государыни. – И прекратить сей глупый фарс! Бывали подобные фарсы, объявлялись самозванцы, да только ни один не исхитрялся поставить под ружье пол-России!
Волконский и Архаров переглянулись – Кар, желая оправдать свои неудачи, явственно перегибал палку.
– В какое село ни войду с солдатами – пусто! Жители покинули свои дома и ушли к государю Петру Федоровичу! Я – следом, он – пятится! Сведений о нем – никаких! Пошлешь солдат в разведку – а они прямиком к изменнику являются и про наш марш все сказывают! Тут я велю Чернышову идти наудачу в Татищеву крепость, преградить злодею путь к отступлению. Разумно, не так ли? Но кое-что я разведал. Есть у него под началом каторжник клейменый, хитер и зол, как бес. Он был послан поднимать работных людей Авзяно-Петровского завода и с ними возвращаться под Оренбург. Я шлю полтысячи человек с двумя орудиями ему наперехват, сам с основными силами – следом, и туда же, к Юзеевой, должна быть рота гренадер – сто восемьдесят солдат, четыре офицера. И тут среди ночи пушки палят! Кто ж мог знать, что гренадеры с перепугу пойдут сдаваться?
«С перепугу ли?» – подумал Архаров. Его с самого начала бунта беспокоило пылкое желание черни быть обманутой…
– Мы восемь часов от его казаков с башкирами уходили, насилу ушли. Они-то чем рискуют? Учинят пакость, учинят смертоубийство, да тут же по степи, как ветер, рассеиваются. А их артиллерия не в пример действенней нашей, потому что в лошадях убытку не знают, всегда им свежих подгонят, с одной горы стрельбу произведут – тут же к другой скачут, и весьма проворно!
– Сколько ж вы под Юзеевой человек потеряли? – спросил Волконский.
Кар замялся. Вопрос был ехидный – по сведениям, ушедшим в Санкт-Петербург, из полутора тысяч он потерял всего-навсего сто двадцать три человека.
– Потеряли немного, точно. Да только вы подумайте, князь, сколько же у нас на плечах тех бунтовщиков висело, коли вынудили нас отступать? – спросил он. – Могу сказать – двадцать пять тысяч!
– Побойся Бога, Василий Алексеич! – вскричал Волконский. Архаров недоверчиво посмотрел на генерал-майора – цифра была ужасающая. Может, и впрямь у самозванца столько войска, да не все же оно разом за Каром гналось…
– И не мужики, не деревенщина, – казаки да башкиры, которые чуть ли не в седле родятся. Почему, вы полагаете, мне в столицу ехать не велено? – спросил Кар. – Да потому, что там все еще зовут бунт глупым фарсом да кличут зачинщика маркизом Пугачевым. А это не фарс, это – война!
Волконский от страшного слова картинно шарахнулся, даже руками замахал.
– Помилуйте, какая война? Со своим же народом война?
– Да, ваше сиятельство, не извольте гневаться! Со своим же народом! А в Санкт-Петербурге сего знать не желают! Меня не с народом – с сотней, много – с тысячей бунтовщиков справиться посылали. А против