– Ахти, Николаи Петровичи умаялись! – завопил, подскочивши, Никодимка. – Михей, в покоях жарко ли? Баню, баню надо было топить! Потап! Самовар вздувай!
Архаров не чуял тела – перемерз и ноги слушаться не желали. Меркурий Иванович, догадавшись, прямо в сенях усадил его и сам стал разувать. Никодимка бухнулся рядом на колени, потащил с одервеневшей ноги второй сапог.
– Ахти мне, пантуфли! – воскликнул он и едва не шлепнул себя ледяным сапогом по лбу. – Дашка, Иринка, за пантуфлями бегите! Шлафрок, что на на меху!..
Шлафрок изнанкой прижали к горячей печке и, согрев, надели на барина.
– Прежде всего съесть горячих щей, – сказал Меркурий Иванович. – И травника стопку. А сапоги эти – отдайте кому-нибудь, они вам тесны.
– Сам знаю, – буркнул Архаров. – Хочешь – забирай.
Щи были поданы прямо в спальню – наваристые, душистые, от одного запаха душа согревалась. И травничек туда же прибыл – на подносе, при серебряной стопке как полагатся. Никодимка, оставив барина с домоправителем, умчался и несколько минут спустя явился с противнем, на коем был большой раскаленный кирпич.
– Сейчас, сейчас Николаям Петровичам под ножки подмостим, кирпич долго жар держит, – бормотал он, откидывая одеяло и перину. – Согреем Николаев Петровичей, согреем…
Архаров выпил, заел щами и прямо в шлафроке полез под одеяло. Ему казалось, что сейчас, коли по уму, нужно проспать двое суток – отоспаться за полтора года суеты. Он был уверен, что заснет среди дня без всяких пасьянсов и французских книжек. Но, когда Меркурий Иванович и Никодимка ушли, в спальне обнаружился секретарь, стоявший в сторонке совершенно безгласно.
– Николай Петрович… – несмело обратился Саша.
– Ну, чего тебе?
– Как… как вы… как вам… то есть… – Саша сбился с мысли, Архаров же помогать не стал.
Он улаживался в постели поудобнее. Кирпич под периной действительно давал хорошее тепло, оставалось умостить на нем обе ступни.
– Что вы ощущали там, на Болотной площади? – спросил наконец Саша.
– А что я должен был ощущать?
Архаров не то чтобы забыл свои странные мысли на эшафоте – а просто не считал эти соображения темой для разговора. И к тому же мысли следовало додумать до конца. Как и мысль о имени «Емилиан», тоже словно бы повисшую в воздухе.
Но сейчас он уже размяк, расслабился, распустил те железные скобы, в которых держал себя, как щеголиха распускает шнурование. Сейчас ему хотелось чего попроще – после горячих щей и спасительного травничка…
– Но вы же, вашими устами то бишь… писалась история…
– История устами писалась? Эк ты красно выражаешься. Никакая это, Сашка, не история. Был казак, славы захотелось, взбаламутил народ, наобещал того, чего в натуре не бывает и быть не может – и непременно даром. Ну, изловили, казнили. Какая ж это история? О нем, поди, через десять лет напрочь забудут. А о тех, кто был при его казни – и того скорее. Истории, Сашка, сдается мне, вообще нет.
– А что же есть? – спросил потрясенный таким откровением секретарь.
– Служба, – отвечал обер-полицмейстер, уже поняв, что поспать не удастся. – Каждый на своем посту служит, как умеет и чтобы обстоятельствам соответствовать. Коли этого не станет – то вспоминай не вспоминай былые победы, толку мало. Вон ты про историю Петра Великого мне толковал. Ни черта я, Сашка, не запомнил, только одно слово – Полтава. И то потому, что дед про нее сказывал. Так не будь службы – не было бы никакой Полтавы. И дед мой тогда, стоя в каре, менее всего помышлял об истории. Он служил Отечеству и своему государю, вот и вся наука… Когда что-то происходит, нет истории, а есть служба.
– Так сегодня, на площади?..
– Ага, понял. Она самая и была. Охрип, осип и одурел, все эти пункты по бумажке читаючи. Теперь твой черед. Что там у нас?
– Господина Лесажа сочинение, «Хромой бес».
– Да что ты, Сашка, сдурел? – удивился Архаров. – То тебе «Влюбленный дьявол», то «Хромой бес»! Гляди, отправят тебя, дурака, в монастырь на покаяние!
– Книжка занимательная, – сказал Саша. – Коли бы я вам Расина трагедию принялся читать, вы бы в меня стулом запустили. А про беса слушать будете.
– Он что, Расин, на манер нашего Сумарокова?
– Да вроде того.
Архаров вспомнил всю возню и суету вокруг тетрадки, вспомнил не вирши даже – свое ощущение, ими вызванное, ощущение какой-то огромной, прямо вселенской неправды в словах и в поступках трагических любовников, происходящее от потрясающего многословия – сам он знал, какова на вкус немота и каково на вес молчание…
– Ну, Бог с тобой, читай тогда Лесажа.