возвели на эшафот вместе с товарищем его, Афанасием Перфильевым, коего также было намечено четвертовать. Оба были в длинных нагольных овечьих тулупах, оба как забрались наверх – так и застыли в понятном оцепенении, лишь крестились да беззвучно молились. Приговоренные к повешению остались внизу, и им заранее натянули на головы холщевые колпаки.
Архаров встал рядом с судебным секретарем, который должен был прочесть целиком длинное сенатское вопределение, перечислявшее все преступления самозванца. И он начал, кое-где спотыкаясь, а обер- полицмейстер молча глядел на собравшийся народ. Он не мог различить лиц, но знал, что тут сейчас едва ли не все архаровцы – переодетые и на всякий случай вооруженные. Хоть это грело душу – он воистину сделал все, что мог. Предстояло самое неприятное.
В кармане его теплого суконного мундира, подбитого мехом, лежала сложенная вдвое бумага, которую мало того, что просто читать – так еще и велено было читать вслух, пронзительным голосом.
Наконец дело дошло и до Архарова, его подтолкнули, он добыл из кармана бумагу. Держать ее в рукавицах было страх как неловко. Но он желал хоть так протестовать против отвратительной обязанности, придуманной для него Вяземским и прочими знатными особами.
– Ты ли Зимовейской станицы беглой донской казак Емелька Иванов сын Пугачев? – спросил он зычно, глядя не столь на самозванца, сколь на толпу.
Пугачев тоже не сразу заговорил – и его подтолкнули. Он подтвердил сказанное так тихо, что и на эшафоте не все услыхали.
– Ты ли по побеге с Дону, шатаясь по разным местам, был на Яике и сначала подговаривал яицких казаков к побегу на Кубань, потом назвал себя покойным государем Петром Федоровичем?
Архаров читал насколько мог размеренно и отчетливо, все яснее осознавая, что действо сие написал Сумароков. Исправился и написал. Только что не оснастил вопросы стихотворным размером и рифмами. Так следовало завершить трагедию – к смертельно раненому Димитрию обращается со строгими вопросами Шуйский, дабы еще раз наглядно явить народу торжество добродетели. И возникло бы представление, после коего народ имел одну лишь обязанность – объединиться в своем отвращении к бунту.
Пока секретарь произносил еще какие-то слова, Архаров успел сделать себе строгое внушение. Мысли улетали в стороны потому, что он еще не ощущал присутствия смерти.
– Ты ли содержался в Казани в остроге? – в нужную минуту спросил он. Пугачев покивал, не глядя на оратора. Опять что-то произнес судебный секретарь, и Архарова тихонько подтолкнули, оторвав от новорожденной мысли.
– Ты ли, ушед из Казани, принял публично имя покойнаго императора Петра Третьяго, собрал шайку подобных злодеев и с оною осаждал Оренбург, выжег Казань и делал разные государству разорения? – торжественно вопросл он.
Мысль была простая: почему? Он же ничего, в сущности, не мог – он же безграмотный казак, не способный сам с собой толком управиться. И видно же было – только врать горазд да делать дурачества, да возить за собой гарем, да жениться сдуру на шестнадцатилетней казачке, когда всем известно – его венчанная жена жива, да раздавать обещания, да носиться верхом… ему бы в кавалерийском эскадроне младшим чином служить… почему?..
Лишь потому, что он сказал то, чего жаждали услышать: я вам дам! Не «я у вас возьму», а «я вам дам». Земли, воды, леса, луга, луну с неба! Берите безданно, беспошлинно, отныне и навеки! Бери – не хочу! Сказал – и этого оказалось довольно. Выразил словами желаемое – а далее хоть трава не расти. И от восторга напрочь исчезла способность мысленно соразмерить сию царственную щедрость с реальными обстоятельствами.
– Ты ли сражался с верными ея императорскаго величества войсками, и наконец артелью твоею связан и отдан правосудию ея величества так, как в допросе твоем обо всем обстоятельно от тебя показано? – не глядя на осужденных, спросил Архаров.
Метода проста, думал он, пока говорил судебный секретарь, метода проста – успеть наговорить приятного народу, пока народ не имеет времени разобраться. И вот слово льстящее побеждает рассудок соразмеряющий – так, пожалуй, выразился бы Шварц. И разлюбезное дело – клясть тиранов. Весьма занимательно и возвышенно получается, коли не задумываться – а кому и для чего сие вдруг оказалось потребно?
– Имеешь ли чистосердечное раскаяние во всех содеянных тобою преступлениях?
Это был уж вовсе необязательный, на архаровский взгляд, вопрос.
В подвалах Рязанского подворья такое не раз бывало видано – злодей и убийца в глубине души полагал, что преступления совершил кто-то иной, пусть даже его руками, сам же он опомнился – и потому чист.
– Каюсь Богу, всемилостивейшей государыне и всему роду христианскому, – вдруг произнес Пугачев довольно твердо и внятно.
Архаров все более уверялся, что сей финал трагедии был написан Сумароковым – именно на сцене и могло состояться таковое покаяние. Неестественность происходящего ввергла обер-полицмейстера в некоторое отупение – он ощущал себя актером, вся обязанность коего – отбарабанить затверженные слова, не имея ни своей воли, ни даже своей мысли в глазах.
Очевидно, даже приговоренный вдруг ощутил себя актером. И хотел завершить трагедию так, как написал драматург.
Далее стали читать приговор. Архаров не слушал – ему было важнее додумать свою мысль до конца. Но все никак не получалось, чего-то недоставало. Наконец все чиновные персоны, стоявшие на помосте, пошли к узкой лестнице – и он понял, что сейчас произойдет сама казнь.
Обернувшись, Архаров поглядел на палача – исполнителя экзекуции с подручными доставили из столицы, – как будто ожидал от него взгляда или кивка. Но палач глядел на Пугачева и Перфильева, с неудовольствием ожидая, пока освободится нужное при его ремесле пространство. На помосте осталось несколько человек, в их числе экзекутор, обязанный дать знак к исполнению казни.
Меж тем Пугачев кланялся во все стороны, говоря:
– Прости, народ православный!
Это уже был живой человеческий голос! Архаров, не желавший смотреть на казнь, обернулся и увидел, как самозванца вытряхивают из тулупа, валят на широкую плаху. И для человека, стоявшего у основания помоста, он скрылся из виду.
Раздалось «ух!», вскрик, и тут же возмущенный голос чиновника, приданного в помощь экзекутору:
– Ах, сукин сын! Что ты это сделал? – и тут же, деловито: – Ну скорее – руки и ноги.
Архаров вдохнул, выдохнул, повернулся, посмотрел на толпу. Толпа замерла – никто не ожидал, что правильное четвертование, ради коего, собственно, и пришли, при коем сперва злодея лишают рук, затем – ног, и напоследок, головы, – не состоится. Палач, не мудрствуя лукаво, отсек сразу голову. И трудно было счесть сие ошибкой – подручные так и повалили осужденного, чтобы под удар попала шея…
Будь Архаров наверху – непременно не удержался бы, опустился бы на корточки, чтобы посмотреть в глаза отрубленной голове. Что-то же должно быть в остановившихся глазах… остановившихся ли?.. Бог его ведает…
Очевидно, экзекутор что-то успел сказать не в меру ретивому помощнику – когда точно то же проделали с Перфильевым, тот безмолвствовал.
Деликатный, но строгий приказ государыни был исполнен. Более тут оставаться было незачем. Но пришлось стоять под неторопливым снегопадом, пока вешали пугачевских «генералов» – яицкого казака Максима Шигаева, оренбургского казачьего сотника Тимофея Подурова и оренбургского неслужащаго казака Василья Торнова. И далее – ждать, пока можно будет пройти к саням.
Ноги в тесных сапогах совсем задубели. Архарову даже больно было шевелить пальцами. Сейчас он хотел лишь одного – скорее в тепло! И даже не подошел к карете Волконского – да и незачем было…
Архаровские сани пронеслись по Пречистенке, повернули, вкатили во двор. Сенька соскочил на утоптанный снег, побежал вытаскивать барина из-под медвежьей полсти, которая, промерзнув во время казни, не то что не грела – а даже наоборот, добавляла холода.
Приезда ждали – дворня, которой Архаров настрого запретил совать носы на Болотную площадь, в полном составе встретила в сенях. Первым подбежал Саша Коробов и стал расстегивать тяжелую синюю шубу, помог скинуть ее на руки Настасье.
– Устал, сил нет, – сипло сказал Архаров. – Сашка, вели, чтоб тут же мне стелили.