Марфа была на дворе, вешала белье, когда раздался стук в ворота. Она подошла к калитке и увидела архаровский экипаж. Федька, соскочив, отворил дверцу, обер-полицмейстер выбрался и сразу вошел во двор, архаровцы, еще ничего не понимая, – следом.
– Марфа Ивановна, у нас – товар, у вас – купец! – не поздоровавшись объявил он. – Наоборот то есть! В общем, принимай жениха!
Марфа попятилась. Архаров выпихнул вперед сильно смущенного Тимофея.
– Этот, что ли? – вмиг заинтересовалась Марфа. – А что ж! Детина здоровенный! В годах, правда, так ведь и я не первой свежести невеста! Согласна! Благословляй, батюшка Николай Петрович!
– Да ну тебя! – возмутился Тимофей, отступая. – Ваша милость Николай Петрович! Она ж этак не на шутку меня к алтарю потянет!
– Надобно, чтоб он у тебя пожил, – объяснил Марфе Архаров. – За ним баба притащится, станет домогаться. Мы-то ей укорот дать не можем, поскольку они с моим дураком повенчаны, по закону она права, а ты ее за милую душу и из Зарядья, и из самой Москвы в тычки выставишь. Тебе – можно, потому как это ваши бабьи дела.
– А я-то обрадовалась… – Марфа еще раз оглядела статного и плечистого Тимофея. – А и ладно, пусть поживет! Может, что и получится. Так что перебирайся – я тебе внизу постелить велю.
– Прямо сейчас, – добавил Архаров. – Час тебе на новоселье даю. Хрен ее знает, когда она до тебя доберется…
Тимофей остался, Архаров указал Федьке на запятки и вернулся обратно в полицейскую контору.
Всю дорогу он посмеивался, воображая поединок между Марфой и той безымянной бабой, от которой следовало спасать Тимофея.
Но, войдя в кабинет, он об этой дурости уже не помнил – его ждал Михей, только что вернувшийся из Санкт-Петербурга.
– Заходи. Ну, что столичные шуры? – любезно спросил Архаров. – Мне не кланялись?
– Они бы и рады поклониться, так ваша милость сламу на клюя не берет, – тонко польстил Михей. – Коли позволите, я в канцелярии донесение продиктую.
– А на словах?
– Никто ни о каком сервизе не слыхивал. В полицейскую канцелярию писем не приходило, купчишки- посредники знать не знают. Один гирячок мне вот что сказал: большой парадный золотой сервиз ведь и весит поболее двух пудов, статочно, что три, и места, коли его бережно везти, занимает немало, его так просто в Россию не протащишь. Стало быть, на таможне кому-то барашка в бумажке поднесли, да и немалого барашка…
– А коли мимо таможни? Я знаю, матросы в трюмах слона спрятать могут.
Михей усмехнулся.
– Ваша милость, зимой корабли в Петербург не приходят, да и до Пасхи, поди, тоже не могли пробиться – там же весенние шторма. А вы про сервиз еще задолго до Пасхи узнали.
– То бишь, коли его к нам водой повезли, то он, когда мне Сартин писал, еще в Париже обретался? – Архаров задумался. – Коли он знал, что покража под носом, и ее повезут морем, чего ж сам не взял?
Михей развел ручищами – ответа на такой вопрос у него не было да и быть не могло.
– Поди, продиктуй – с кем встречался, что разведал, все подробно.
Следовало бы сесть, да со Шварцем, с Абросимовым, с Тимофеем дружно подумать – каким путем прибыл блудный сервиз из Франции в Россию. Но в коридоре уже набился народ – и с донесениями и «явочными», приходилось браться за работу. Даже странное поведение Демки Костемарова, в иное время не оставшееся бы без внимания, – и то вылетело из головы…
Изба была обыкновенная – даже не нищего житья, а принадлежащая благополучному крестьянскому семейству. Посередке, как водится имелась печь с широким устьем, в подпечке сохли дрова. Рядом стояли лопата для углей и ухват на длинном катовище. Напротив печи висела на шесте люлька с дерюжным пологом, приспособленным так, чтобы задерживать тепло, шедшее от печи, и обогревать дитя. Слева от печи стоял высокий светец с погасшей лучиной, справа – стол, в углу, одно на другом, ушаты и кадушки, тут же висело на стене большое решето.
Что за крашенинной занавеской – Тереза не знала и знать не желала.
В люльке захныкал ребенок. Он распеленался, холстинка, на которой он лежал, сбилась, и солома, устилавшая люльку, колола дитя. Тереза даже не повернулась. Этот мир был ей чужд, и она хотела совершать как можно менее движений в нем, вообще окаменеть – в надежде, что тогда она перестанет воспринимать его шумы и запахи. Единственно – когда мухи, гудевшие непрерывно, пытались сесть ей на лицо или на руки, она их отгоняла.
Одновременно появились старуха из-за грязной занавески и мужик в дверях. Мужик был еще молод. Хотя на дворе пригревало солнце, он был в высоком меховом колпаке, из-под которого виднелся один нос, а дальше – торчала светлая борода. Этот мужик в коротком буром армяке, от которого несло псиной, в холщовых портах, с ножищами, толсто обмотанными онучами и криво перехваченными оборами лаптей, подошел к люльке первый, подобрал тряпочный рожок, потерянный ребенком, и сунул обратно в ротик. Дитя замолкло, старуха вернулась на свое место, где сидела беззвучно, мужик поправил холстинку и без единого слова ушел. Как Тереза не желала замечать их – так и они не желали замечать Терезу. Кто-то велел им терпеть, пока эта закутанная в черный атлас женщина молча сидит за столом и ждет. Они и терпели.
Тереза не могла бы сказать, сколько времени сидит за этим столом, опираясь локтем, и глядит на неровную щель между выскобленными досками. Время уже ничего не значило для нее – она знала цену долям секунд, когда играла, и не понимала, даже не желала понимать, куда подевался год жизни. Словно бы проспала его, сидя на постели с открытыми глазами и не осознавая смены дней и ночей.
Она и раньше не была разговорчива, теперь – могла бы при желании перечесть те слова, которые произнесла за время своего то ли изгнания, то ли заключеиия. Больше сотни бы, поди, не набралось.
Лишь раз встрепенулась было Тереза – зимой, когда толстая девка, собравшись топить печь в ее комнатушке, принесла на растопку листы плотной бумаги, расчерченные нотными линейками. Тереза выхватила у нее из рук ноты и некоторое время смотрела на них, даже не пытаясь воспроизвести в голове записанную музыку. Это было – словно весточка из иного мира, покинутого ею и покинувшего ее, казалось, навеки.
Кто переписал – а ноты были начертаны от руки, старательно, и это выдавало молодость музыканта, без летучей небрежности, означающей, что рука не поспевала за душой, в глубине которой уже зазвучала мелодия, – эти скрипичные и басовые ключи, эти гроздья созвучий, кто – и чью музыку хотел сделать своей этот человек? Чернила выцвели, а стопку нот, найденную на антресолях, погрызли мыши. И Тереза поняла сей тайный знак судьбы – она теперь сама была, как эти немые ноты без начала и конца.
Ей даже было по-своему хорошо, что в доме, куда ее привезли, не оказалось музыкальных инструментов.
Оказались же там старик-хозяин, глухой на левое ухо, ключница – ровесница его, несколько человек прислуги, и вся усадьба производила тягостное впечатление разоренного гнезда: сыновья выросли, ушли служить да где-то на чужбине, в Пруссии, головы сложили, единственная дочь вышла замуж и укатила с мужем Бог весть когда и куда, присылая письма к Пасхе, к Рождеству и к отцовским именинам. Хозяйка же умерла, ненадолго пережив сыновей и оставив мужа в вечной растерянности: как же жить дальше одному- то?
Но Тереза, смутно осознав, что в опустевшем доме поселилась тоска о детях, не стала доискиваться подробностей – ей вполне хватало ее собственного смятения.
Ее привезли ночью, и человек, который ее привез, отдал хозяину письмо и имел с ним короткий разговор наедине. После чего Терезу отвели в комнату, куда сразу пришла девка и застелила свежим бельем постель с двумя перинами. Спать в них оказалось душно, и Тереза попросила девку убрать хоть одну. Та сильно удивилась – как же без перин? И хорошо, что она не послушалась странной гостьи. Наступила осень, и Тереза оценила свои перины по достоинству.
Кормили ее убого – живя в Москве, она даже не прикоснулась бы к такой пище. Но точно так же питался хозяин – и Тереза, не обращая внимания на вкус, съедала редьку с луком под конопляным маслом, тощих вяленых подлещиков, черный тертый горох, вареную репу. Подавали ей еще похлебку из каких-то мелких рыбешек с просом или с пшеном, подавали похлебку с грибами, еще бывали иногда щи с сомовиной. Тут она