содержание, а колхозы обязаны отпустить все остальное.
Опять соцдоговора. Обещают, подписывают, приключаются, переключаются, перекликаются…
Медицинское и санитарное обслуживание яслей поручено врачам и среднему медперсоналу. Для заведующих и сестер яслей организуются двухмесячные курсы. Дело нужное, если бы и на эти курсы не посылали по социальному отбору. Но тем не менее попадаются хорошие крестьянские девушки, которым курсы приносят немалую пользу.
Состояние яслей всецело зависит от состояния колхозов, а так как начиная с 1930 года колхозники, за редкими исключениями, недоедают или просто голодают, то, разумеется, то же самое происходит и в яслях.
Идея освобождения крестьянки от ухода и присмотра за ребенком во время полевых работ очень хороша. Но большевики руководствовались не гуманными, а чисто утилитарными практическими целями. При их системе никогда не хватало рабочих рук, особенно во время уборочной кампании, и не было случая, чтобы часть урожая, иногда довольно значительная, не осталась неубранной. В поле обязана была выйти каждая женщина в возрасте от 16 до 60 лет, если она не полный инвалид.
Указанные 25 яслей обычно размещались в домах высланных крестьян и могли вместить только часть детей, опять-таки по социальному отбору. Для остальных детей устраивали полевые колхозные ясли где-нибудь под деревом, под навесом или в амбаре, вывезенном в поле, невдалеке от бригады, чтобы кормящие матери не отрывались надолго от работы. Здесь за детьми обычно присматривали две старушки. Полевые ясли с их недостаточным питанием и грязью всегда производили самое безотрадное впечатление.
Во время уборочной обычно “выбрасывался” лозунг: “Ни одного колхозника в амбулатории!” Это означало: медработники — в поле! Колхозники не должны терять ни часа рабочего времени. В амбулаториях и больницах запрещалось принимать колхозника без записки бригадира. Медобслуживание бригад в поле заключалось в создании бригадных аптечек, постоянных наездов врачей и медперсонала с санитарными и лечебными целями. Не были забыты и докладчики для чтения лекций во время обеденных перерывов!
Это гигантский труд и с ним нельзя было бы справиться, если бы большевики не мобилизовали городских медработников, вплоть до профессуры. В городах создавались бригады из врача и сестры или фельдшерицы, которые направлялись на весь сезон в колхозы. Оставшийся в городах медицинский персонал в это время, конечно, перегружен, амбулатории переполнены, работа становится каторгой.
Живо помнится мне приезд к нам в станицу двух врачей и акушерки на уборочную кампанию. Заврайздравом был некогда кочегаром. Обрадовавшись появлению бригады, он хлопнул женщину-врача по спине:
— Здорово, девка! Хорошо, что приехала!
Та остолбенела. Но он быстро нашелся:
— Ты, кажется, с буржуйскими предрассудками? А мы здесь по-пролетарски!
Городские бригады не всегда приносили дельную помощь. Узкий специалист из клиники иногда назначался участковым врачом в отдаленный колхоз или совхоз. Один такой врач, никогда не имевший дела с глазными заболеваниями, закапал колхознице концентрированный раствор лекарства и вызвал слепоту. Пришлось ему спасаться бегством и ночью пешком добираться до железнодорожной станции.
Каждый выезд в бригады сопровождался тяжелыми душевными переживаниями. Угнетало уже одно сознание, что труд этот — принудительный. А тут еще вспоминаются картины насильственной коллективизации.
В обеденный перерыв бригада собирается возле кухни, становится с посудой в очередь, где бригадная кухарка разливает баланду. (Говорили: “Русское национальное блюдо — щи, украинское — борщ, советское — баланда”.) В другой очереди получают хлеб.
Как только появишься в это время в бригаде, тебя обступают крестьяне. В течение четырех лет в разных колхозах, в разных частях страны я слышал одну и ту же жалобу:
— Посмотрите, доктор, чем нас кормят! Разве можно работать при таком питании? Раньше собак так не кормили!
Однажды я был командирован в колхоз, находившийся в сорока километрах от районного центра: оттуда шли непрерывные жалобы. Колхозники меня обступили с хлебом и посудой в руках:
— Хоть вы нам чем-нибудь помогите! Мы уже жаловались начальству столько раз… Оно сюда приезжает десятками, портфели только мелькают, а пользы от них никакой. Посмотрите, какой хлеб!
В черном вязком хлебе, который получали мы, попадались немолотые зерна, кусочки стекла, камушки, бывал и таракан. Но на этот было просто страшно смотреть.
— Скотину таким хлебом кормить нельзя, подохнет. А суп или борщ — неизвестно, что оно такое, смотрите: бурак и капуста, жира ни капли. Колхоз недавно свинью заколол, все мясо пошло начальству. Нам и попробовать не досталось.
Я составил протокол. А затем начались обычные просьбы о справке на молоко, на крупу для детей, о необходимости больничного лечения, об отпуске после перенесенной болезни. Женщины жаловались на плохое питание в яслях, на то, что нечем лечить детский понос. Двое мужчин просили их осмотреть, так как были не в силах работать.
Обеденный перерыв окончился, бригадиры закричали:
— Давай на работу!
И все постепенно разошлись, кроме двух больных. Составленный акт я передал в РИК. Через месяц от колхозников узнал, что им на весь колхоз прислали мешок перловой крупы, чем улучшение питания и окончилось.
Отсутствие мяса, жиров и удобоваримого хлеба было преддверием голода 1932–1933 годов. Уже в 1930–1931 годах люди недоедали, худели и едва справлялись с работой. Скот падал от недостатка корма, плохого ухода и болезней. Громадный аппарат, мобилизованный для проведения кампаний, ложился тяжким бременем на голодных крестьян. Никто из бесчисленных погонщиков и надзирателей не работал и не голодал.
На весеннюю путину в наш рыбколхоз приехало 17 ответработников. Даже сам предрыбколхоза, и тот жаловался мне на этих гастролеров, как саранча объедавших рыбаков.
Четверо из ответработников приехало из Москвы. На совещание с одним из них, женщиной, вызвали и меня. Нас было человек двадцать, члены комсомола, профсоюза, культотдела, рыбколхоза, апо райкома и другие. Москвичка стала читать нам план, составленный в Наркомпросе и спущенный до низовых организаций. В него входили и лекции, и библиотечки, и аптечки, и громкоговорители в море на “культбайде” или “культбаркасе”… План был на двенадцати убористых страницах. Ни о каком выполнении плана, за которым она якобы должна была наблюдать, не могло быть и речи. Планов была куча, у правления же была только одна мысль: как наловить требуемое Москвой количество рыбы. Члены совещания начали нервничать:
— Я сижу на третьем заседании, а у меня их еще два.
— У меня на девять часов назначено еще два заседания одно временно. Все равно это пустая болтовня… Чего она там читает? Как она думает выполнять этот план?
А никак. Партийка из Наркомпроса пускала пыль в глаза. Она изволила прибыть к нам с сынишкой на поправку и была занята выполнением только одного плана, плана самоснабжения, подобно другим высокопоставленным товарищам из райрыбтреста, рыб-синдиката, пищевого института, рыбтехникума, рыбколхозцентра, а также из облкома — остальных я забыл. Все они прибавили в весе за счет отнятого у рыбаков и запаслись ворованной красной рыбой и икрой…
Во время обеденного перерыва утомленных колхозников и рыбаков заставляли еще выслушивать лекции о финансовой кампании, о займах и их распространении, об агроминимуме, о стопроцентном выполнении уборочной кампании. Люди сидели как обреченные, никто не слушал. Как-то послали и меня с лекцией в одну бригаду. Уже заканчивал свое выступление завфинотделом. Когда он ушел, люди меня обступили:
— Доктор, это не для вас. Это вам не подходит. Это занятие только для этих босяков. Если спросят, скажем, что вы читали.
Я посидел с ними полчаса и уехал, довольный, что не пришлось кривить душой перед крестьянами.
Коммуны
Январь 1931 года. В степи метель, живой души не видно. Я решил отправиться в одну из коммун на границе соседнего района — десять километров по железной дороге, десять километров степью. Хотел испробовать силы и нервы. Сколько их еще у меня осталось на двенадцатом году советской власти?
Моей семье предстоял долгий путь. Я ежегодно ездил в Москву добиваться разрешения на выезд в Югославию. Мне вначале отказывали, а затем сказали:
— Ну вы езжайте, а ваши жена и сын — советские граждане, они смогут выехать через некоторое время, после необходимых формальностей.
Что это означало, понять было нетрудно. А уходить из СССР надо было как можно скорее, опасность все увеличивалась. И мы решили двинуться в Таджикистан, оттуда уйти в Афганистан, а из Афганистана в Индию и на Запад.
Ледяной ветер пронизывал насквозь, и у меня было впечатление, что я полураздетый в голой степи. Я продвигался боком, опустив низко голову, потому что иначе невозможно было набрать в легкие воздух: ветер в своем безумном полете не давал вздохнуть. Степь гудела, темно-серые тучи навалились, заполнили пространство между небом и землей. Из серого водоворота неслись, кружились миллионы снежинок и снова взлетали, не достигая земли. Видно было на двадцать шагов, дальше все было серо и непроницаемо.
В коммуне люди с испугом увидели человека, обвешанного сосульками. Еще больше было их удивление, когда они узнали знакомого почти всем врача. Меня отвели в комнатку, где я согрелся и отдохнул.
Итак, я в коммуне. В коммуне, в которой после переходного колхозного периода должны будут жить все народы бывшей России. Комната грязная и неуютная. Стены завешаны портретами Ленина, Сталина и других вождей.
— Сейчас, доктор, угостим вас чаем: послали подписать требование на сахар и хлеб для вас.
Затем из ближайших домов начали приходить больные. Все были больны одной болезнью — недоеданием. Я принял одиннадцать человек. Из них девять просили справку на молоко или на добавочное питание. Все жаловались на жизнь. Меня они знали по больнице, бывали на комиссиях, приезжали на консультацию.
К вечеру погода улеглась, и председатель коммуны созвал людей на лекцию. В большой, общей для всех кухне я говорил о венерических заболеваниях и отвечал на вопросы.
На следующий день я обошел коммуну. Вдоль лимана на пригорках стояли дома бывших хуторян, восемьдесят-девяносто домов. Правление находилось в доме, принадлежавшем когда-то богатому, культурному садоводу, у которого, первого в районе, задолго до большевиков было два трактора.
В коммуне числилось около пятисот членов, а основана она была коммунарами-добровольцами в 1920–1921 годах. Я уж не запомнил, сколько раз сменялся состав коммуны, но цифра была внушительная. Теперешний председатель был одиннадцатым. Коммунары были со всех концов России, многие из них до того никогда хозяйством не занимались.
Имущество коммуны расхищалось, за садом и виноградниками никто не ухаживал. Несмотря на то что коммуна приняла готовое хозяйство с богатым инвентарем, коммуна существовала на субсидии. Государство ее поддерживало по политическим соображениям и дотянуло до коллективизации. Почти все коммуны пользовались среди крестьянства дурной славой. Слово “коммунар” стало синонимом слов “вор”, “лентяй”, “дармоед”, а коммуна — “примером” бесхозяйственности.
В районе было три коммуны, своеобразные опытные станции для колхозов, а также пример организации труда и конечной стадии социалистического общежития. Разница между колхозом и коммуной была, главным образом, в том, что в коммуне был резче, чем в колхозе, выражен казарменный порядок жизни бывших крестьян.
В доме, где я ночевал, была канцелярия, в которой работали бухгалтер, делопроизводитель и три писаря. Тут же председатель коммуны, бывший батрак, приехавший сюда недавно, каптенармус и кухарки. В соседнем доме — секретарь партячейки и завхоз. Помощник председателя жил в другом доме. Вокруг домов — амбары и склады, сельскохозяйственный инвентарь и навес для летней столовой и собраний.
За два дня я обошел почти все дома. В жизни я видел много безотрадного, но более жуткого чувства, вызванного этим новым образом жизни человеческой, во имя которого погубили