миллионы людей, я, думаю, еще никогда не испытывал.
В начале коллективизации коммуна прибрала к рукам все лежавшие вокруг хутора и хозяйства. Крепких хозяев просто выгнали, а других превратили в коммунаров. У них не было никакой собственности. Жили они в домах коммуны квартирантами, спали на кроватях, принадлежавших коммуне, ели из коммунальных мисок, ходили одетыми в то, что выдала коммуна. Я наслушался уже стонов колхозников, но такой тоски, как здесь, еще не видел:
— Доктор, чем бы вас, дорогой, угостить? Даже пустого чая нет. Вы видели на кухне, что мы едим? Четыреста граммов хлеба на день, да вот эту бурду на обед и на ужин. Хоть бы детишкам стакан молока. Молоко в коммуне есть, немного, правда, но мы его не видим. А у правления даже сало есть. Недавно наш парнишка отвозил председателя и женорганизаторшу на станцию, так по дороге они сало ели. Отворачивались, чтобы он не видел. А мы и забыли, какое оно.
— Скажите, а этот шкаф ваш?
— Какой там наш! Когда нас забрали в коммуну, пришли и все описали, забрали на общий склад, а оттуда выдают по ордеру. Если тебе что нужно, пиши заявление в правление. А они на заседании решают: дать или не дать. Жаловаться некому. Постановят в ячейке и на заседании правления выгнать тебя из коммуны — и выгонят. М. помните? Она у вас в больнице лежала, вы ей аппендицит вырезали. Так вот, они с правлением спор завели. Из-за молока. Председатель не захотел выдать резолюцию на стакан молока. А муж настаивал, потому что жене после операции нужно. Председатель говорит: “Дай справку от врача, что молоко нужно”. А муж: “Дай лошадь, в больницу за справкой съездить”. — “Не дам, нечего взад-вперед кататься, лошади коммуне нужны”. Ну, М. его и обозвал. А через месяц пришло постановление ячейки и правления: исключить М. из коммуны за склоку и подпольную агитацию. Так и ушли без копейки, даже одеяла им с собой не дали.
— А белье у вас есть? Простыни, например?
— Вы видели хоть одного коммунара, чтобы он спал на простынях?
Действительно, почти все больные, которых я обошел, спали на мешках, набитых соломой, без простыней.
— Все, что лишнего было, мы продали и проели, детишкам молоко и хлеб покупали. А что остается, стирать нечем. Мыла нет нигде ни куска.
Мыло было неразрешимой проблемой: с начала коллективизации мыло исчезло.
— Мне удалось достать два куска мыла, — как-то радостно сказала жена. — Правда, дорого, по 15 рублей, и я обещала, что ты ее обследуешь и выпишешь лекарство…
Трудно передать впечатление, испытанное нами в Варшаве на второй день после переезда границы при виде мыла, да еще туалетного, в свободной продаже, по доступной цене! Наш двенадцатилетний сын такого мыла не видел еще никогда в жизни и принял его за пирожное…
У нас было секретное предписание: медработники ни в коем случае не должны объяснять невыполнение санитарного минимума недостатком мыла, а обязаны знакомить колхозников и рабочих с мылозаменителями, такими, как зола и другие. Аптека получала на квартал 25–50 кусков туалетного мыла плохого качества. Часть его была забронирована для операционной, остальное аптекарь раздавал власть имущим. Вспомнив любовь русского человека к бане, можно еще лучше понять тяжесть этого лишения. Нас посылали читать лекции о санитарном минимуме, и мы знали, что не успеем открыть рот, как услышим: “Мыло!”
Под вечер пришли из дальней коммуны, куда я в тот день не успел добраться:
— Отец при смерти, доктор!
Больного я знал, он два раза лежал у нас с декомпенсированным органическим пороком сердца. Сейчас у него были застойные явления в легких, приближавшие кончину. Я сделал инъекцию и выписал лекарство, которое надо было достать за десять верст в аптеке.
— Доктор, напишите справку в правление, что нужно сразу ехать за лекарством, а то не дадут лошадей. Отцу так плохо уже три дня, а лошадей мы достать не могли.
Поздним вечером они снова за мной пришли, и я просидел у них часа два. Около хаты, где лежал больной отец, стояло еще шесть домиков, где жили его сыновья, здоровые, работящие крестьяне. Когда-то у них были коровы, лошади, свиньи, куры, пасека. Теперь они стали полунищими батраками. С большим трудом они доставали для отца молоко и масло.
Тут же невдалеке в хатенке-развалюшке уже около полугода лежала больная женщина, и никто, кроме соседей, о ней не заботился. Я обратил на это внимание председателя:
— А, чтобы ее скорей черти взяли! Сидит на шее у коммуны. Нельзя ли, доктор, — спросил он со смешком, — какого-нибудь лекарства, чтобы она скорей того?…
Я ответил, что “на данном этапе на такое лекарство решения Москвы пока нет, но не сомневаюсь, что со временем будет”.
Побывал я в этой коммуне еще и в третий, и в четвертый раз. Мы с заведующей женсектором, ленинградской работницей, отправились в находившийся в нескольких верстах от правления коммуны детский городок. В прошлое мое посещение его только начали строить, и я горел желанием увидеть эту “кузницу свободных коммунаров”. Женорганизаторша была симпатичной женщиной лет 35, женой завмага коммуны. Она тоже побывала у нас в больнице.
— Ну как у вас в коммуне с курами? Как решили?
— Знаете, доктор, пришлось некоторым петуха оставить, уж очень просили. Привыкли, чтобы их петух будил, что с ними поделаешь? Темные, отсталые еще люди, сразу их не перевоспитаешь. Которые давно в коммуне, те без петуха привыкли. Мы решили: пускай до весны будущего года побудут с петухом, а потом отберем. Нельзя поощрять мелкособственнические инстинкты. Если ты в коммуне — обходись без петуха.
— Ну а как коммунары, охотно в коммуне живут?
— Есть такие, что охотно. А большинство нет.
— А если бы вы им сказали: “Вот вам каждому хозяйство, живите, как жили раньше”?
— Понятно, все бы согласились. Только, доктор, они бы нам не поверили…
Детский городок находился в бывшем хуторке из шести домов. Вокруг раскинулись прекрасные фруктовые сады, постепенно дичавшие. В домах были собраны все дети коммуны, от грудного до десятилетнего возраста. Матери грудных детей работали там няньками и кухарками.
— В этом году мы их после уборочной кампании еще распустим по домам, а потом уже не будем отдавать матерям. Мы обязаны их воспитывать как коммунаров, а старики их развращают. Родителей будем пускать на полчаса, час, сперва каждый день, а потом раз в неделю. Только, доктор, помогите достать мыла, золой стираем, какая это стирка?
Потом я направился в другую коммуну. Она отличалась от первой только теснотой, доходившей до предела возможного. В комнате жило по две семьи. Когда я осматривал больных, приходилось просить, чтобы четыре, а то и шесть человек вышли. Назначать лечебные процедуры было затруднительно: женщина не могла их производить при посторонних.
В коммуне построили новое здание, примитивное, из глины, кирпича, срубленных акаций и фруктовых деревьев, с глиняным полом. Начальство долго спорило: размещать ли мужчин и женщин раздельно или еще по-старому, посемейно. Пока решили посемейно. Люди спали на нарах, белья не было, все пожитки умещались под нарами. Пахло сыростью, затхлостью, глина месилась под ногами, пол был неровный. Сначала на семью приходилось по комнате. Но затем в каждую комнату вселили по второй семье. Коммунары хотели построить отдельные хатки на одну-две семьи: удобней, быстрей и прочнее. Но ячейка и правление обрушились на них с сокрушительными речами.
Здание, построенное по типу казармы, вернее конюшни, должно было воспитывать коллективный дух у коммунаров, зараженных еще мелкособственническими и семейными инстинктами. Любая мысль о мало-мальски человеческих условиях должна была уступать место политическому началу.
“Кулаки”
Лучшим примером того, что означает слово “кулак” в большевицком толковании, были единоличники, проживающие по соседству с коммуной.
Вдоль улицы выстроились небольшие дома, почти все принадлежавшие бывшим красным партизанам, получившим здесь землю после гражданской войны. За несколько лет все они стали зажиточными крестьянами. Примерно из двадцати хозяев только двое пошли в коммуну, остальные продолжали упорствовать, оставаясь единоличниками. Весь “живой инвентарь”, за исключением двух лошадей, у них отобрали. Оставались козы и несколько свиней. Двум или трем, поступившим работать на железную дорогу, оставили по корове.
С большим удовлетворением я обошел их дома. Нужно было своими глазами видеть это чудо крестьянской любви к земле, силу русского человека, не побоявшегося обрабатывать большой кусок земли двумя лошадьми, мотыгами и лопатами. Все они помогали друг другу, в поле выходили как один, с женщинами и детьми. Их хозяйство было тоже совместное, артельное. Но добровольное. На их примере и на примере находившейся тут же рядом коммуны можно было наглядно изучать разницу между свободным трудом и рабской принудительной работой, русской артелью и коммунистическим колхозом. Рядом с ними пыхтели, тарахтели, крошили землю сопровождаемые проклятиями колхозников тракторы, а здесь, на островке плохой земли (единоличникам отводили худшие отдаленные участки) в поте лица любовно трудились крестьяне.
Долго я сидел у одного из них, угостившего меня медом и хлебом.
— Пойдемте, доктор, покажу вам свою пасеку.
В садике, у самого дома стояло четыре улья и ходила на веревке коза. На вымя был надет чистый мешочек. Козье молоко было для троих детей.
— Вот, доктор, всю жизнь я пчеловодством занимался, пчел, как детей своих, любил. Все, конечно, отобрали, только эти ульи удалось спрятать, и теперь дрожу над ними. А там говорят: “У него целая пасека, мед продает, коза, целое хозяйство, надо его раскулачить!” Кулак для них каждый, кто не хочет в колхоз идти. Но мы хоть бедно живем, да спим на простынях, хотя и латаных. Молоко детям есть, меду немного. И хлеб наш не колхозный, правда? А знаете, где у нас мельница? Третья хата с краю, там, где женщина после родов, которую вы осматривали. За сараем вручную мелем, никто знать не должен. И хлеб наш такой, что есть можно.
“Красный боец”
Приходилось мне бывать и в показательной, известной на всю область коммуне “Красный боец”. Она пользовалась особыми привилегиями и внешне была похожа на настоящую, задуманную социалистическими теоретиками, коммуну. Около нее паслось все начальство района, что уже относилось не к теории, а к социалистической практике.
Около правления, бывшей усадьбы богатого хуторянина, расположились полукругом новые постройки. В центре, в старом здании, в двух комнатах была канцелярия и квартира секретаря ячейки. В соседнем доме жили председатель и завхоз. Каждый занимал по две комнаты, что считалось большой роскошью. Когда я собирался туда, знакомые сказали:
— Будете у председателя, посмотрите на шкаф и комод, это все наше.
На комоде у председателя стояли пустые флаконы из-под одеколона. К ним были прислонены открытки с любовными парочками. В разноцветных вазочках красовались искусственные цветы. Окна завешены тяжелыми гардинами, не пропускавшими “вульгарный” свет и придававшими комнате таинственный полумрак, в котором жена председателя, очевидно, воображала себя героиней кинодрамы или портнихой Мопассана.
Это было не простое мещанство, а советское. В красном углу, где у русских людей были иконы и лампада, висело целых два Ленина: один — кудрявый мальчик, второй — лысый апостол нашей планеты.
В новых крепких кирпичных зданиях были склады, амбары, мастерские и общежития для холостых. В одном из зданий был клуб, где проходили собрания. Я должен был присутствовать на торжестве по поводу годовщины основания коммуны и прочесть доклад о детских яслях.
Главным оратором выступил приезжий ответработник, сообщивший о международном положении, о расширении в мире коммунистического движения и о том, что враг не дремлет. Затем председатель прочувствованно описал историю коммуны. По его речи можно было понять, что хозяйственная жизнь коммуны до коллективизации слагалась из понятий “достали”,