то в Москву-то вам ещё бог помог добраться… а из Москвы сейчас выехать вашему брату – целая история. У нас, изволите видеть, княгиня с дочерью в телеге с сеном, как босяки какие, третьего дня уезжали.
– Так Анна Николаевна и Мери Давидовна выехали? Слава богу! – с облегчением выдохнул Солонцов. – Если бы только Зураб мог знать…
Дина, чуть слышно охнув, поднесла руку ко рту. Мать с тревогой обернулась к ней, но девушка, не заметив этого, метнулась к Солонцову.
– Юрий Петрович, ради Христа… Вы виделись с Зурико? Вы служили вместе?! От него уже год ни писем, ни вестей… Последнее письмо пришло из Новочеркасска позапрошлой осенью – и всё! Анна Николаевна с ума сходила, и Мери тоже… Что с ним, он… он жив?.. Не мучайте…
Солонцов, поднимающийся с пола при помощи молодых цыган, казалось, готов был ответить, но неожиданно по лицу его скользнула странная гримаса не то боли, не то удивления. Раненый закрыл глаза и начал заваливаться на бок. Ванька успел подхватить его, и вдвоём с братом они повлекли ротмистра наверх.
– Нашла время к человеку приставать, дурища! – зарычал Яков на безмолвную Дину. – Не видишь будто, что он на ногах не стоит, в кровище весь! Вот придёт в себя – тогда и допросишь по всей форме, коли позориться охота! Пошла вон отсюда, сказано! Без тебя разберутся небось!
Дина сделала несколько шагов к дверям, но, не дойдя, остановилась у замёрзшего окна. Её худенькая хрупкая фигурка казалась в неверном свете свечи такой потерянной, что у Якова перехватило дыхание, и он замер на полуслове. Дарья молча сжала локоть мужа. Тот, тихо выругавшись сквозь зубы, высвободился.
– Вот не было печали – черти накачали… Дашка, ты это… Иди тоже наверх, посмотри, что там с барином-то. Вот помяните моё слово – не кончится это добром!
– Ничего, успокойся, обойдётся как-нибудь, – неуверенно произнесла Дарья. Помолчала, глядя в чёрную стену. – Ну, что ты на Динку всё кричишь? Девка и так истаяла совсем. Вон, как ледок весенний, насквозь видно. Уж и кормить стараешься, да что толку…
– Её не кормить надо, а замуж отдавать, – буркнул Яков, покосившись на дочь, стоящую у окна. – Ежели, конечно, кто из цыган на этот рыбий хребет польстится… – Он помолчал. – Значит, писем-то ей так и не было от того гаджа?
– Нет. Я тебе сколько раз говорила. Да ты же знаешь, как теперь письма ходят.
– Вот ты ей так и скажи, а то смотри – убивается… Времена нынче не те, чтобы по князьям сохнуть. Цыгане, какие с Дона приезжают, такие страсти рассказывают, что спать ложиться страшно. А здесь, помнишь, что творилось, когда офицеров по улицам вылавливали?
– Помню, – передёрнула плечами Дарья.
Яков искоса взглянул на неё.
– Вот скажи, какого чёрта я тебя всю жизнь слушаю, будто своей головы нет? Ведь это ты мне не дала её по-человечески замуж выдать! Жила бы Динка сейчас с цыганом и горя б не знала, детей бы кормила… А она что? Она, я тебя спрашиваю, что?! Вон – стоит, статуй каменный, не шелохнется! А ведь ревёт! Думаешь, я глухой и не слышу, как она по ночам-то в подушку заливается? Часами рыдает.
– Знаю. Я сама слышу.
– А раз слышишь, почему не делаешь ничего? Кто ей мать родная?! Ты Динке в голову-то вбей, что гаджо гаджом, а жить надо! И жить со своим, иначе никакого пути не будет! Дождётся, что я её по старинке сговорю да выдам! И согласия не спрошу!
– Попробуй, – пожала плечами Дарья. – Характер-то у неё сам знаешь чей. В реку головой бухнется, а по-своему наладит.
– Тьфу… И то верно, вся в тебя уродилась…
– Уж будто бы в меня? – слабо улыбнулась Дарья.
Яков сквозь зубы сказал:
– Гони её спать. А утром пошли кого-нибудь на Садовую, к матери этого… ротмистра новоявленного. Пусть узнают потихоньку, что там да как. Чего человеку зря переживать, от этого только ране хуже.
– А ты?
– Мы с Ванькой пойдём дров добыть попробуем. Вон, по утрам вода в вёдрах замерзает, а ещё и снега не легло. Не иконами ж, всамделе, отопляться, как вот эти… товарищи, распроедрит их… И что за время подошло, третий год житья нету, и конца-края не видно! Господи, лучше б тоже в Крым подались!
Дарья вздохнула, перекрестилась. На мгновение прижалась головой к плечу мужа и, прежде чем Яков успел обернуться, быстро вышла из тёмной комнаты. Проводив её глазами, он заметил, что и Дины уже нет возле окна.
Яков был прав: на юг, занятый Добровольческой армией, третий год тянулись дворянские семьи, интеллигенция, жёны и дети добровольцев, артисты, известные писатели, театральные критики, театры целиком и все, кто по той или иной причине не сумел ужиться с советской властью. Уехала и половина хора Якова Дмитриева: цыгане надеялись, что уж там-то, в Крыму, где сидят «наши господа», они поступят в любой ресторан и худо-бедно прокормят детей. А в голодной, тёмной, испуганной обысками, арестами и расстрелами Москве цыганские хоры давно не были никому нужны.
Те, кто остался, после долгих и упорных попыток прокормиться с опустевшего Конного рынка, в восемнадцатом году решились просить помощи у новой власти. Идти на приём к наркому просвещения вызвались несколько пожилых и уважаемых людей, самым молодым из которых был Яков Дмитриев. Часть цыган шумно одобряла намерения хореводов. Другие, напротив, ворчали, что дело задумано гиблое, что Советы не будут возиться с теми, кто когда-то пел для буржуев и золотопогонников в ресторанах, и что, дай бог, дедам теперь хотя бы вернуться домой живыми… Но, к крайнему изумлению всего населения Живодёрки, новая власть охотно помогла растерявшимся цыганам. Для начала им позволили выступить перед солдатскими частями. Первый же концерт имел бешеный успех у красноармейцев, цыган стали звать в казармы других частей, в заводские клубы. По распоряжению наркома хоровики начали получать солдатский паёк. Разумеется, с прежними доходами хора это было не сравнить, но цыгане безмерно радовались и такому куску хлеба: голодная смерть отодвинулась. Понемногу становилось ясно, что худо-бедно прожить можно и при советской власти.
Семья Дмитриевых не уезжала ещё и потому, что никуда не желал трогаться из своего дома отец Якова, старик Митро, которому уже было под семьдесят. По мнению цыган, дед имел все шансы дожить и до ста лет. Он был крепким, мог сдержать в поводу взметавшуюся лошадь и раскидать драку, начатую молодыми, ещё два года назад мог выехать с хором в ресторан и вынести на ногах целую «ночь безумную» с пением, плясками и пьяным куражом военных. Его подкосила смерть жены: супругу старика-хоревода, Елену Степановну, которую гости цыганского дома по старой памяти называли «Илонка из табора», несмотря на её почтенные годы и седину в волосах, убило шальной пулей осенью семнадцатого года, когда по Москве свистели выстрелы рабочих-красногвардейцев, революционных солдат и юнкеров Александровского училища.
В тот день Елена Степановна, ничего, как и все цыгане, не знавшая о роковых событиях, начавшихся в столице, отправилась навестить замужнюю дочь в Донскую слободу. Ушла – и не вернулась: вечером город содрогнулся от канонады. Несколько дней по Москве грохотали выстрелы и пулемётные очереди, с визгом носились авто, набитые солдатами и матросами, топали сапогами толпы народу, взрывались снаряды. Обыватели дрожали, запершись в домах, молились богу и надеялись на чудо. Всё смолкло через несколько дней, прекратились выстрелы, окончательно утвердились Советы. Жители повылезли на улицы – ещё осторожно, оглядываясь по сторонам и каждую минуту ожидая выстрелов, но в Москве было тихо, и цыгане Дмитриевы кинулись на поиски матери семейства. В Донской слободе их встретили взрывом слёз и причитаний. Елена Степановна была убита прямо на пороге дома своей кумы, куда помчалась, заслышав приближающиеся выстрелы.
Ни на похоронах, ни на поминках дед Митро не произнёс ни слова. Сидел почерневший, осунувшийся, не слышащий, казалось, воя дочерей и невесток, не поворачивающий головы, когда к нему обращались. На ночь он лёг один в большую супружескую кровать в их с женой спальне – и на другой день уже не поднялся. Позже начал вставать ненадолго: чтобы поесть, пройти несколько шагов по двору, иногда добраться до конюшни и взглянуть на лошадей (последних, впрочем, скоро обменяли на еду), но всем было ясно: дед сдал. Когда сын и другая родня начинали осторожно заговаривать при нём о том, что надо бы ехать в Крым