к господам, Митро даже глаз не поднимал – словно и не слышал ничего. И всем было понятно: он с места не тронется. Бросить старика отца одного Яков не мог, поэтому семья осталась в Москве.
Несколько дней назад покинули наконец город Анна Дадешкелиани с дочерью. Они собирались сделать это гораздо раньше, сразу после выхода первых декретов новой власти, но довольно быстро выяснилось, что продать публичный дом, хоть за крошечные деньги, уже нельзя и ехать посему совершенно не с чем. Впрочем, Анна ни разу не переступила порога тёткиного «заведения» с тех пор, как осенью семнадцатого года в него ввалилась пьяная толпа революционного сброда. Начался дикий разгул, какого стены почтенного заведения не видели никогда: незваные гости пили вино и водку, орали песни, от «Интернационала» до «Гулял я, бедненький мальчонка», валялись с девицами по углам, палили в лампы, только чудом не устроив пожара. Кончилось всё бедой: была убита выстрелом из «нагана» Сонька – самая юная проститутка заведения.
На поминках заплаканная Анна объявила девицам, что хозяйкой «этой мерзости» себя больше не считает, потому они вольны делать с «заведением» что им угодно. Поплакав и посоветовавшись, девушки решили пока остаться на месте. Манька Опёнкина приняла на себя командование и, чувствуя себя ужасно неудобно от того, что прежняя хозяйка не взяла у неё ни копейки, предложила Анне «хотя бы про?цент». Но и от «про?цента» та отказалась. Яков Дмитриев позвал княгиню с дочерью жить в Большой дом. Анна сложила чемодан и ушла к цыганам.
А жить между тем было не на что. Мери, к счастью, успевшая окончить гимназию, поступила на фельдшерские курсы, получила работу в госпитале – и в первую же неделю службы заразилась тифом. Проболев несколько месяцев и едва поднявшись на ноги, она вновь вернулась в больницу, попутно нашла какие-то уроки, за которые ей платили крупой и горохом. Анна продавала последние украшения и платья. Мери ездила с цыганами на концерты, добилась получения пайка, и кое-как мать с дочерью дотянули до осени девятнадцатого года. А несколько дней назад в Большой дом зашла вдова Щукина, жившая по соседству. Её сын, когда-то учившийся в Александровском военном училище, теперь ходил в комиссарах, его видели разъезжавшим по Москве на автомобиле, в кожаном пальто и «всего в пулемётах», поэтому Щукина ни в чём не нуждалась. Цыганки клялись, что вдовица даже варит мясные щи, и посему её самой что ни на есть пролетарской ненавистью ненавидела вся голодная Живодёрка. В тот ветреный ноябрьский день Щукина зашла в Большой дом по делу: Дарья обещала ей отдать за три фунта муки бриллиантовое колье своей матери. Войдя в зал и по-хозяйски бухнув на крышку жалобно загудевшего рояля торбу с мукой, вдова искренне удивилась:
– Ещё на дрова не изрубили пианину-то? Ха-ра-шо живёте, цыгане! У Маслишиных уж третью неделю паркетом отопляются!
Дарья молча протянула ей колье, мысленно благодаря бога, что мужа нет дома: Яков со старшим сыном с утра ушли на Конную. Щукина взвесила украшение на ладони, куснула зачем-то старинную золотую застёжку, с удовольствием посмотрела на просвет камни и прямо при Дарье натянула ожерелье на свою жёлтую куриную шею. Анна, которая, сидя на продавленном диване и перебирая струны гитары, наблюдала за этой сценой, не выдержала:
– Посовестились бы, Прасковья Никаноровна! Уж если с людского горя наживаетесь, так хоть бы не позорились напрасно. Вам это колье, как бисер… свинье, потеха глядеть, и только.
Сидящая рядом с Анной Дарья со всей мочи пнула её под столом, но было поздно. Вдобавок расхохотались и Дина с Мери: старинное бриллиантовое ожерелье в самом деле очень нелепо смотрелось на старческой шее с каскадом морщин и волосатой бородавкой.
– Дуры… – побледнев, тихо сказала девушкам Дарья.
Щукина налилась свекольной краской, сощурилась, выпятила грудь и, повернувшись к Анне, завизжала:
– Уж куда вам как грешно, КНЯГИНЯ! Я – и наживаюсь! Да я всю-то жизнюшку как каторжная жилы рвала, единственного сынка тянула, по людям ходила батрачить, чтобы его в училище-то содержать! Слава богу, вспомнил господь о нас, послал достаток. Сынок у начальства в чести, мать достойно держать может… а вы и рады завидовать! Да сами бы постыдились! Вы-то, цыгане, завсегда на всю улицу брульянтами- яхонтами сверкали, а за какие-такие каторжные работы? За какие труды?! Глотки по ночам в листаране драли для буржуев! Да девок своих под них подсовывали, стыд вспоминать! А как буржуи ваши в расход пошли да в Крым пятки подорвали, так вы и посреди лужи уселися! Да завидуете трудящей женщине! А уж вы-то, Анна Николаевна, и вовсе непонятно, какой манерой до сих пор живые и здоровые ходите! Вашу сестру давно по стенкам расставили, да…
Закончить Щукина не успела: подлетевшая Мери с перекошенным лицом вцепилась в её причёску. Поднялся визг, вой. Вдова кулём свалилась на пол, Мери отдирали от «трудящей женщины» в восемь рук и сумели оторвать только с двумя клоками седоватых жидких волос. При этом княжна Дадешкелиани вопила и лязгала зубами так, что всем было ясно: опоздай спасители Щукиной хоть на миг, мать красного комиссара осталась бы без носа.
Перепуганная, икающая вдовица задом поползла к дверям. Уже на пороге её догнала тёмная от ярости Дарья, швырнула ей прямо в трясущиеся руки торбу с мукой и одним резким движением сорвала с шеи Щукиной колье. Впоследствии цыгане клялись, что ещё никогда на их памяти спокойная, невозмутимая жена хоревода не приходила в такое бешенство. И ни разу не обозначалось так явно её сходство с отцом, Ильёй Смоляко, от которого в минуты его ярости можно было только разбегаться в разные стороны.
– Ах ты, сука разожравшаяся! Это цыганки под господ ложились?! Это наших девок буржуям подсовывали?!! Всю жизнь на Живодёрке живёшь и не стыдишься гавкать такое! Как только язык повернулся, как совести хватило?! Да наши девки после свадьбы простыни на забор вывешивали! А ваших простыней мы не помним! Это колье моей матери Великий князь подарил! За то, что она ему ночь напролёт романсы пела! Самой лучшей российской певицей её назвал! И чёрта с два ты, шваль, это поносишь, лучше я с голоду подохну! Пошла вон, голодранка несчастная, пока я своих девок с цепи не спустила!!!
Щукину как ветром сдуло: позже цыганки уверяли, что она махнула через сломанный забор, не заметив открытой настежь калитки. Наступила тишина: только в углу всхлипывала Мери, и Дина, обняв её за плечи, шептала что-то мстительное. Белая как мел Анна, судорожно стиснув узкий гриф старинной «краснощёковки», стояла у окна. Дарья, сжав голову руками, тяжело опустилась на диван.
– Дэвлалэ… Дэвлалэ… Что с людьми стало, ромалэ… С чего гаджэ взбесились, что с ними делается, ведь все люди как люди были… Сын этой вот выдры у нас в гостях сидел, за Динкой ухлёстывал, пионы с розами ей носил… Наши у ней на именинах два года назад без копейки денег пели, просто по-соседски… А теперь вот так… вот так… Что же это такое?! И я, дура какая… Взвилась, безголовая, невесть с чего, вот где теперь муки взять?! Чем детей-то накормим, они и без того уж просвечивают… Анька, а ты-то как же теперь?.. Ведь эта змея донесёт, как бог свят, донесёт! Ты – княгиня, а с господами, сама знаешь, что сейчас… Да ещё Меришка, умница, ей чуть рожу не разодрала…
– Господи, Дашка, но что же делать-то?! – простонала Анна.
– Уезжать тебе с Меришкой надо! – отрезала Дарья. – И то давно пора было, да всё тянули невесть чего!
Ночью в гостиной Большого дома состоялось тайное заседание. Заседали обитатели Живодёрки и девицы из публичного дома, весьма обеспокоенные судьбой своей бывшей хозяйки. Варианты предлагались разнообразные: от возможности отсидеться в Марьиной Роще у родственников Якова до отъезда из Москвы княгини и княжны Дадешкелиани под вагоном товарного поезда. Самое дельное предложение высказала Манька Опёнкина. У неё четвёртый день гостил дядька из Орловской губернии, привёзший племяннице крупы и сала вместе с поклонами от всей родни, и Манька обещала, что дядя Серафим довезет обеих женщин на своей телеге «аж до самого Орла». Анна поначалу отмахнулась от Манькиных слов, как от неудачной шутки, но цыгане наперебой принялись уговаривать её, уверять, что нужно думать о дочери, что времена теперь опасные, что Щукина озвереет и непременно нажалуется сыну, и через час княгиня, держась за голову и плача, согласилась.
Для отъезда выбрали тёмный предрассветный час. Молчаливая толпа цыган проводила княгиню и княжну Дадешкелиани до Бутырской заставы. В последний раз обнялись рыдающие Мери и Дина. Княжна нырнула в тёмную соломенную пещеру на возу, и телега дяди Серафима, заскрипев, тронулась по раскисшей дороге. Цыгане дружно вздохнули, перекрестились и молча повернули к Живодёрке. В душе у каждого наряду с радостью за Анну и Мери царапалось облегчение: одной опасностью для Большого дома теперь