Он взвился из-за парты, как ракета.
…А теперь стоит рядом, глядя с высоты своего акселератского роста. Куртку свою набросил. Как нужно ей сегодня, сейчас это зыбкое тепло, поселившееся под неплотной тканью…
Инна Сергеевна подняла руку, убрала со лба Сентюрина отделившуюся от крыла волос упорную прядку, — волосы у него были чуть светлее, чем у Виталия, и такая боль встала в горле — не дохнуть…
Словно что-то вспомнив, она деловито, некрупно шагая, пошла вдоль стены. Марина догнала ее.
— Ладно, идем, линейку без нас проведут. Идем, хоть чаю выпьешь, тебе же урок давать, горе ты мое!
Прихлебывая чай,
— Беда мне с вами, подружки!
— У Веры — опять? — спросила Инна Сергеевна. — А казалось, на этот раз…
— Казалось, казалось, — ворчала Мариша. — А программа все та же: домашняя дуэль, хлопанье дверью, а после звонит ночью и сопит в трубку, ждет, что сама скажет: «Ладно, приходи». И говорит ведь! Хорошо, что ты хоть этого не изведала: Петр у тебя — мужик правильный…
Инна Сергеевна кивнула. Правильный, это так. И вчера он был прав. Так тяжело, так беспощадно прав…
Началось все за завтраком.
— Пойдешь на свой контрольный сбор, — сказал Петя, — надень «джинсовку»: пусть твои «чуваки» попадают! Да и в самом деле прохладно…
Инна Сергеевна знала, что Виталий не заспорит, как обычно бывает, когда его «кутают»; куртка из специальной ткани, словно бы выцветшей и потертой, была его давнишней мечтой. Отец разыскал эту невидаль где-то в районе, в командировке, и радовался Виталькиной радости, выплескивающейся, как всегда, безалаберно и бурно.
Виталий не заспорил, но и не сказал «Ладно!», не кивнул даже. Его молчание и взгляд, метнувшийся из-под ресниц, были для Инны Сергеевны как первый, еще робкий стук тревоги…
Петин взгляд, спокойно-внимательный, проследовал за тем, всполошенно сверкнувшим, — в угол, к вешалке: куртки на ней не было.
— Опять швыряем вещи где попало? — спросил Петя, еще не утратив утреннего благодушия в тоне.
Если б Виталий встал, принес, повесил куртку на место, все бы прояснилось, вернулось на укатанную колею обычного утра в семье…
Виталий, не подымая глаз, разглаживал ножом масло на куске хлеба.
— Так где же твоя обновка, приятель?
На вопрос в этом тоне-промолчать уже было нельзя Виталий ответил:
— У Володьки оставил.
Это была неправда, явная для всех троих, но Пете, с его методичностью, нужно было больше, чем это вспыхнувшее лицо и замершая с куском хлеба рука.
— Вот оно что, — протянул Петя.
Щелчком разбил яйцо, стоявшее перед ним в серебряной рюмке.
— Володька живет рядом — сбегай, принеси.
— Его дома нет.
…Зачем, для чего человек продолжает барахтаться в трясине лжи, когда это уже очевидно.
Инна Сергеевна попыталась помочь.
— Да принесет ее Володька — что за спешка такая? Завтрак на столе!
Петя не принял ее беззаботного тона, продолжал ненужную игру:
— Так уж и нет дома? А ты позвони, узнай. Успеешь дожуешь!
Виталий торопливыми, судорожными глотками приканчивал кофе. Петя отодвинул рюмку с яйцом.
— Та-ак! — протянул с усмешкой. — Дело начинает проясняться. В первом классе ты оставил свитер на скамейке в парке. Во втором — вернулся из школы в одном шерстяном носке, куда исчез второй, осталось загадкой века. В четвертом ты потерял кеды. В седьмом у тебя «пропало» кашне. Теперь начинаем терять вещи посолидней. Да еще и врём беспардонно!
Виталий аккуратно поставил стакан. Улыбнулся — губы у него тряслись.
— Понимаю, такого удара ты не переживешь. Как-никак материальная ценность!
Петино круглое лицо, мощная гладкая шея, грудь в вырезе рубашки стали медленно багроветь.
Инна Сергеевна встала. Быстро и весело проговорила, собирая посуду:
— Петя, Виталий, хватит вам! Петя, опоздаешь, автобус…
Петя не повернул головы — смотрел на сына.
— Значит, так… Значит, мы широкая натура, куртка для нас не ценность. А позволительно спросить — прожив на свете вплоть до получения паспорта, заработала ли она, натура, хоть копейку?
Виталий придвигал посуду к рукам матери — звякали чашки, блюдца. Сказал с натужной развязностью:
— Ты, отец, прикинул бы на досуге, на счетах — сколько я тебе задолжал за эти годы? За питание, воспитание и прочее. Даст бог, выплачу…
Был взрыв. Много ненужных слов.
Потом ахнула выходная дверь, брошенная с размаху, со злой силой. Простучали шаги по лестнице.
— Черт знает что! — сказал Петя. — У него винтик какой-то открутило, что ли? Хоть бы на капельку осознания вины! А ты только и знаешь — словно наседка, крылышком загородить цыпленочка. Пе-да-гоги! Когда родное, свое, так всякую педагогику забываете. Вот так и уйдет из-под рук…
Очень болела голова.
Инна Сергеевна ждала большой перемены.
Перемена пришла и прошла.
— Слушай, это же очень хорошо! — крепкая Маринина рука стиснула плечо. — Если б нашелся в милиции, в «неотложке» — Петр давно бы позвонил. А раз в таких местах нет, значит, просто дурью мается. У дружка какого-нибудь напыженное свое самолюбие пересиживает. А то и еще хлеще… Не забудь возраст. Тут из-за него переживаем, валидол пачками глотаем, а он, глядишь, просидел ночь на лавочке с какой- нибудь чувындрой…
— Почему же так грубо, Мариша? — вырвалось у Инны Сергеевны.
— Ну, знаешь, это в теории хорошо — вышивать сложные узоры по канве психологии… Еще эта песенка, чтоб ее!.. «Во сколько лет свела с ума Ромео юная Джульетта?» Сочинителям не худо было бы дочитать классику до конца и вспомнить, что получилась из этого самая печальная повесть на свете! Нет, распускаем мы их, распускаем! Все добром, добром… А добро-то должно быть с кулаками!
…Инне Сергеевне представился кулак у добра — такой, как у сентюринского отца, например. Этакий увесистый многогранник, движимый нерассуждающим гневом. Стыдно теперь вспоминать, как ее педагогическое бессилие чуть не заставило прибегнуть к помощи такого аргумента в споре за добро… И как хорошо, что она сумела стать выше своей собственной обиды и не дать мальчишке окончательно ожесточиться. Может, с той ее улыбки и началось настоящее возрождение этой души?
…Да, конечно, Петя все-таки прав — по существу. Должны дети ценить то, что создано трудом. Нельзя, чтоб все влага жизни доставались шутя, по мановению пальца. Отвратительны потребительское отношение к жизни, неуменье отдавать себе отчет в своих поступках. Все это — в зачатке — у Виталия есть и должно быть изжито… Но все-таки, все-таки… Почему у нас как бы две морали — для «чужих» и для «своих»? Почему считается, что нельзя попрекать человека сделанным ему добром, а с детьми мы себе это позволяем сплошь да рядом? Почему мужчина сочтет для себя позором ударить того, кто слабее, — если только это не его сын? Почему мы так сочувственно смотрим «Сто дней после детства», а когда то же самое происходит со своим («чувындра»!), в сто глаз присматриваем?..
…Нет, она бы не была такой. Она поняла бы сына, если б… если б это была не Алечка!